Ладно, понежился и хватит, вставать все равно надо. Вон и Володька уже ушел, и шконка его заправлена. Степан с сожалением отбросил старенькое одеяло и быстро схватил одежду. 45 секунд на одевание! Вовсе не потому, что так положено, просто холодно. Барак отапливается по вечерам, к утру все выстуживается. Колотун — зуб на зуб не попадает. Степан сунул было ноги в ботинки, но быстро выпрыгнул из них. Ботинки, то есть «шкоды» на лагерном жаргоне, были ледяные.
Пританцовывая босыми ногами на холодном деревянном полу, половицы которого ходили ходуном, и из щелей сквозило вечной мерзлотой, поэт натянул на себя рубашку (холодная, сволочь, как лед!), свитер — дырявый, но кое-как греющий. Поверх кальсон — грубой ткани штаны. Все это дополнилось изрядно потертой кожанкой, зато ладно сидящей. Ну вот, теперь можно надеть шерстяные носки и колеса. Готов. Можно идти умываться и — на молебен. Уже звонят колокола к заутренней проповеди.
В отхожем месте еще толкался народ, но доступ к удобствам уже был свободен во многих местах. Стараясь не дышать носом и не смотреть на «орла», который чалился на дальнем очке, поэт помочился в черную дыру, откуда тянуло холодом и вонью. Его уже не удивляло, что ментальное говно так же воняет, как и говно физическое.
Умывальня была устроена на открытом воздухе. Он умылся, гремя железным соском рукомойника. Вода была холодной и мутной. Вообще с чистой водой здесь проблемы, она в дефиците. Потому и использовались для умывания столь допотопные приспособления, как рукомойники.
На дощатой перегородке перед глазами маячил афористичный лагерный лозунг: «Мойте руки перед и зад». Ниже кособочилась надпись карандашом: «Пусть моется тот, кому лень чесаться!»
Из кармана куртки Степан достал личную «защеканку», смочил её водой и опустил мокрую, уже лысеющую щетину в общую коробку с мятным зубным порошком. Сунул этот малоаппетитный ком в рот, стал чистить зубы.
— Слышь, поэт? — сказал стоявший рядом поселОк. — Ты зубы драишь, как сапоги чистишь. Ха-ха-ха!
Поселок, молодой, да рано отцветший, имел на ноге «партак», изображавший нож. Партак дрянной, дилетантский. Значит, малый был просто бакланом[3]. Таким надо сразу давать отпор, а то не отвяжутся.
Степан прополоскал рот, провел ладонью по ежику щетины.
— Брить или не брить? Вот в чем вопрос, — продекламировал поэт, глядя в «обезьянку» на свое отражение.
— Ха-ха-ха! В смысле — «быть или не быть?» — Баклан оказался начитанным.
— В смысле — бить или не бить.
— Тип-топ, — сказал поселОк и свалил.
Поэт все-таки решил побриться. Негоже опускаться. В лагере это последнее дело. Намылил щеки, вставил в станок ржавую «мойку». Затупившаяся «мойка» больно драла кожу. Сполоснув и обтерев лицо полотенцем, похожим на портянку, Степан направился в сторону родного (уже!) барака. На крыльце встретил своего кента Володьку. Тот курил самокрутку, дожидаючись Степана.
«Привет» — «Привет», — шлепок ладоней по-кентовски. Побазарили немного, Степан сходил в барак, повесил сушиться мокрое полотенце. Потом молча пошли с Кентом в сторону лагерной церкви. Жилые бараки стояли на сваях и были расположены полукругом. А на другой стороне тянулись производственные бараки, покрытые рифленым железом; за ними, на пригорке, высилась церковь — единственное каменное строение во всем поселении. (Которое, кстати, почему-то называлось «Ясная Поляна».)
В церкви крепко и тепло пахло благовониями. Потрескивали горящие свечи, скупо освещая претор, а над хорами теснился извечный сумрак. И только где-то под куполом нефа в маленькое узкое оконце пробивался сквозь дым курильниц голубоватый луч света, точно перст Божий.
— …«экзистенция», — монотонным голосом вещал Проповедник, — это не бытие, не объективная реальность, а прежде всего субъективное сознание человеком его собственного существования. Сознание определяет экзистенцию. И если вам не по нраву ваша экзистенция, то в этом прежде всего вы должны винить самое себя. Ибо не Бог карает, но сам человек. Чтобы мир изменился к лучшему, должны измениться вы. Сказано ведь: «Не умрем, но изменимся»…
«Все верно, — подумал Степан. — Наше сознание с лагерным менталитетом таково, что какое бы распрекрасное общество мы не замыслили, а все выходит ГУЛАГ».
— …тогда и только тогда закончится срок вашего пребывания в этом мире, и вы войдете в мир более возвышенный, когда вы изменитесь, убив в себе тюремщика, очистившись от скверны дурных помыслов. Итак, запомните: никто не даст вам избавления, токмо вы сами. Аминь.
Молебен закончился. Все торопливо вышли на паперть и направились в столовую, чтобы успеть позавтракать перед построением.
— Сегодня я опять напросился мягель собирать, — сказал Степан, с усилием растягивая самокрутку. Травка была забористой, но влажной, плохо горела.
Володька поморщился, сбился с шага, обильно плюнул с досадой.
— Не нравится мне ходить за Предел, — сказал он, догоняя кента. — Так и шакалом недолго стать.
— А мыть посуду или ветошь чинить нравится? — поддел его Степан. — Нас унижают, понимаешь? Это ж по сути бабская работа.
— Вовсе нет. Посуда техническая. Большая разница.