Малые ребятишки и те смеются. Каково это ему?
Затосковал парень, зарыдал. Так-то он зарыдал — кирпичная печь и та вздохнула. Дубовые стены избы и те разжалобились. Пол тоскливо заскрипел. Потолок насупился, почернел, задумался.
Жалеют!
А он слезы льет, приговаривает:
— Зачем ты меня, матушка, так любила? Для чего ты меня, родимая, в безделье холила, в лености пестовала, в неумельности вырастила? Куда я теперь с моими руками белыми, квелыми, неумелыми?
Похолодела мать, обмерла. А ответить нечего.
Чистую правду ей в лицо горькими слезами сын выплеснул. Поняла мать, что ее слепая любовь злосчастьем сыновним обернулась.
Ночи не спит — как дальше жить, не знает. Днем места не находит.
Только нет на свете таких слез, которые не выплакиваются, такого горя, которое не размыкивается, такой думы, которая не додумывается. Не зря говорят, что в тяжкий час и печь разумеет, стены помогают, потолок судит, половицы с умом поскрипывают.
Наскрипели они ему что надо, утешили. Слезы высушили, добрый совет дали.
Обул сын тяжелые отцовские сапоги, надел его рабочую одежу и пошел по белому свету бездельные годы наверстывать — заново расти.
Нелегко было рослому парню в подпасках ходить, в двадцать один год с топором знакомство сводить, гвоздь в стену учиться бить, руки белые, квелые, неумелые на ветру дубить.
Знают только лютый мороз да жаркое солнышко, какими трудами кудрявый сын до дела дошел. Мастером домой вернулся. На ткачихе женился, тоже не из последних мастериц. Как родную ее полюбила старая мать, и больше того, когда она ей внуков родила. До того пригожие они росли, хоть на карточку снимай да в рамку ставь.
Без ума любила их бабушка, только пестовала с умом. Не как сына.
Кровью, бывало, жалостливое старухино сердце обливается, когда старшенький внук в трескучий мороз дрова пилить собирается. Сердце старухе свое твердит: «Не пускай, пожалей, ознобится», — а она: «Иди, милый внук-богатырь. Дубей на ветру. С морозом спорь. Отцовскую трудовую славу своим трудом подпирай».
У внучки, бывало, глазенки слипаются, ручонки еле веретено крутят, а бабушка ей: «Ах какая у нас тонкопряха растет проворная, да неустанная, да дреме-сну неподатливая».
Замиловать бы девчоночку, по пальчику бы ее ловкие ручки перецеловать, а старуха изъян в пряже ищет. То в нитке тонина неровна, то слабина одолевает. На изъяны укажет и хорошее заметит. Да не просто так, а дорогой бабушкиной лаской, редким огневым словом душу девчонке осветит и согреет.
Попусту, бывало, самого любимого, меньшого внука не приласкает. За работу жалует. Не велик труд чашку подать или там лукошко с угольями к самовару поднести, а для четырехгодовалого и это за работу меряется.
Как про такого за столом при всей семье не сказать: «Меньшой-то у нас трудовым человеком растет. Веник подает. Угли подносит. Самовар караулит. Кошку кормит».
А тот, до ушей от радости красный, сидит да на ус мотает и думает: «Какое бы еще дело сделать, чтобы у бабушки в чести быть?» Сам себе работу ищет, дела придумывает.
Мастерами, мастерицами вырастила бабушка своих внучат. И кудри у них к лицу вьются, и дорогая лента в косе по заслугам красуется, и лаковые сапоги по делам горят. Трудовой завязи люди. Умельники. В бабушку.
Пришла трудовая власть в нашу державу. Не дожила до этих светлых дней старая мать-бабушка. Только и умереть не умерла.
Когда старшего внука за доменную работу награждали, горновые-то его и спрашивают:
— В кого ты, кудряш, богатырем стал? Откуда в тебе такой жар доменный?
А тот малость вздохнул да и отвечает:
— От бабушки. В работе она меня выпестовала, в труде вырастила. От нее и огонь во мне.
А внучка-ткачиха старшему брату в подпев:
— И у меня от нее нитка не рвется — ситец смеется. Она меня звонкие нитки прясть выучила. Она солнечный уток в мою трудовую основу заткала.
А младшенький внук-хлебороб отобрал самые всхожие, самые мудрые бабушкины слова и светлыми сказками глубоко запахал, чтобы не забыли. Не забыли да другим пересказывали. Пересказывали да в живых юных душах трудовой негасимый огонек зажигали…
У дедушки Гордея легкая работа была. Он из раковин пуговицы высекал. При дедушке дотошный паренек-сирота Сергунька за родного внука жил. Все-то ему знать надо, до сути дойти. Как-то понадобилось Сергуньке обутки, одежку справить. Вырос из старого и к тому же поизносил. Гордей и говорит ему:
— Пойдем, Сергунька, на берег — хорошие обутки, пригожую одежку искать.
— А разве ее на берегу ищут? — спрашивает Сергунька.
— Пойдем, внук, увидим.
Пришли.
— Гляди, внук, сколько сапожонок, рубашонок, портков, картузов на берег волны повыбрасывали. Знай собирай в мешок, — говорит Гордей и не смеется.
— Да это же раковины, дедушка. Как их наденешь?
— А ты, внук, знай собирай. Дома разберемся.
Набрали они по мешку раковин, пришли домой, вывалили их, пообчистили, как надо, и за работу принялись. Пуговки высекать стали. Гордей высекает, Сергунька зачищает. Дед дырочки в пуговках сверлит, а внук их по дюжине на листки пришивает.
Весело дело идет.
Много дюжин наделали. Хорошие пуговички получились. Крупные, с радужным отливом. В город поехали, в лавку сдали, расчет получили. Хватило расчета на сапоги и на картуз, на рубаху и на штаники, да еще на чай-сахар, белый хлеб осталось и новые сверла купили. Довольнешенек дед. Посмеивается, трубочкой попыхивает.