Я, вспомнив "Майн Кампф", спросил, как к детским увлечениям фюрера относились его родители.
— Да, они, каждый по-своему, любили меня, и были неплохими людьми, но их кругозор совершенно не выходил за рамки мещанских интересов. Все, что было когда-то, казалось абсолютно бесполезным моему отцу и романтическими сказками — моей матери. Отца я не любил и не уважал — собственно, из-за равнодушия к моим интересам, но меня очень сильно задевало нежелание моей матери понять, что благородный век рыцарей и прекрасных дам существовал только потому, что те же тевтонские рыцари воевали с сарацинами, монголами и славянами, уничтожая их целыми ордами и племенами. Она не понимала, что все это можно вернуть… Хотя она — она, а не мой отец! — подарила Германии великого сына, и за это можно простить ей все ее недостатки. Когда моя мать умерла, я хотел покончить с собой. Что меня остановило? Может быть, вера в свое великое предназначение, которая сопутствовала мне всю жизнь…
Впрочем, в том, что я стал национал-социалистом, есть и заслуга моего отца. Если мать научила меня ценить наши старинные предания, то отец открыл глаза на печальную действительность. По сути, весь его патриотизм сводился к тому, что в кабаках с друзьями он пел песни о великой Австрии да иногда мог обозвать жадного человека "жидом". Но он иногда говорил со мной о том, что еврейские торгаши завладели финансами нашей страны, что наплыв славян и венгров даже на исконно-германских землях стал настоящим бедствием, что Империя гибнет… Поэтому в детстве я был патриотом — и ничего более! — Австрии. Только потом я понял, что не Вене, а Берлину предопределено стать столицей Новой Германской Империи. Берлин, основанный на землях, которые тевтоны силой своего меча отняли у врагов, еще хранил былое величие Фридриха Великого и Бисмарка. А Вена стала столицей германского масонства — что хорошего могло выйти там у меня? Там правил не талант — деньги. Будь у меня деньги и связи, я бы поступил в Венскую Академию! Но оно и к лучшему, что не поступил. Зато я все силы приложил к тому, чтобы в академии Райха поступали те, у кого есть способности, а не деньги. И этого мне не могут простить бездарности, правящие модой и культурой на Западе!
Чувствуя, что фюреру хочется поговорить о прошлом, что это для него — своеобразный отдых, я попросил разрешения задать еще один вопрос. Фюрер кивнул, и я спросил, какие отношения у него были со сверстниками.
— Мои однокашники, да и просто уличные знакомые, относились ко мне по-разному, да и не мудрено. С одной стороны, я всегда был заводилой в их играх, моя фантазия была неистощима на выдумки, но с другой стороны — у них не было того глубинного интереса к истории, который был во мне, им было не интересно говорить со мной вне игр. Да и игры они воспринимали не так серьезно, как я — когда мы, например, играли в рыцарей Круглого Стола, я был Парцифалем, и придумал план игры, который мог бы занимать нас несколько месяцев. Однако кроме меня это было уже никому не нужно, и игра угасла за пять дней. Да они особо и не принимали меня в свой круг — слишком разные были у нас интересы. Мне очень хотелось стать для них своим — я даже стал покуривать и пару раз здорово напивался, чтобы произвести на них впечатление: до сих пор не могу себе простить этого! Наверное, таков удел всех, кто задумывается о чем-то более высоком, чем интересы обывателей. Кстати, учились они все лучше меня, за исключением истории и рисования, так что вполне могли позволить себе считать себя умнее, чем я. Ну да Бог с ними, с ровесниками, ничего удивительного тут нет.
— А что ровесницы? — спросил я, удивляясь собственной наглости, однако фюрер только рассмеялся:
— Конечно, это интересная тема для разговора. Чего только обо мне не сочиняли мои враги — будто я гомосексуалист, некрофил, гермафродит, или на худой конец — импотент… Как обидно было бы им узнать, что в моих отношениях с женщинами никогда не было ничего особенного! Конечно, я любил окружать себя симпатичными дамочками, но это сродни средневековому уважению к Женщине вообще. А сексу, постельным делам, я никогда не придавал особого значения. Виной этому, скорее всего, послужили все те же мои устаревшие принципы. Еще подростком, в общении с девчонками, которые жили на одной улице со мной, я был неисправимым романтиком. А они этого, опять же, не понимали, они даже немного меня боялись, так как не могли понять. Чувствуя их непонимание, я еще больше смущался… или скорее, не смущался, а просто не знал, о чем с ними еще можно говорить, если они не понимают самого простого, того, что было мне близко с самого рождения. Разумеется, они предпочитали модные платьица взамен нашим традиционным, сформировавшимся за столетия, женским костюмам, разумеется, верхом их мечтаний было уехать в большой город и познакомиться там с красивым и молодым богачем… Мне тогда очень нравилась одна блондинка, Штефани, я писал о ней стихи и много говорил о ней со своим лучшим другом Кубичеком. Когда она гуляла со своей матерью на главной площади Линца, я всегда следил за ними… Впрочем, я к ним даже не пробовал подойти — мне было пятнадцать, а ей — семнадцать или восемнадцать, да и присутствие ее матери, наверняка желавшей оградить дочь от таких вот "влюбленных", настораживало. Так что сначала я мечтал похитить Штефани, потом — стать знаменитым художником и этим привлечь ее внимание (эту мысль я вскоре отбросил — на это ушло бы много лет, а мне тогда нужно было все и сразу!), потом и вовсе подумывал утопиться в Дунае… Молодость!