В то же время Достоевский осознавал и трагичность положения «лишних людей». Герой «Записок» говорит о себе: «Развитой и порядочный человек не может быть тщеславен без неограниченной требовательности к себе самому и не презирая себя в иные минуты до ненависти. <…> Я был болезненно развит, как и следует быть развитым человеку нашего времени» (…). Подобное трагическое мироощущение Достоевский считал характерной чертой «избранных» «лишних людей». Это видно из его отзыва о «Призраках» Тургенева, которые Достоевский прочитал в период работы над «Записками из подполья». В «Призраках» — писал Достоевский Тургеневу 23 декабря 1863 г. — «…много реального. Это реальное — есть тоска развитого и сознающего существа, живущего в наше время, уловленная тоска».
Задумав произведение, в центре которого должен был стоять «исповедующийся» «лишний человек», Достоевский не мог не учесть опыта своих предшественников, создавших классические образцы этого типа, а также суждения критиков, объяснивших историческую сущность, закономерность появления «лишних людей».
Герой «Записок из подполья» по своему психологическому облику ближе всего стоит к «русским Гамлетам» Тургенева, к «Гамлету Щигровского уезда» (1849) и к Чулкатурину из «Дневника лишнего человека» (1850). Эта общность была отмечена еще Н. Страховым, которым в 1867 г. в статье, посвященной выходу в свет Собрания сочинений Достоевского 1865–1866 гг., писал: «Отчуждение от жизни, разрыв с действительностью <…> эта язва, очевидно, существует в русском обществе. Тургенев дал нам несколько образцов людей, страдающих этой язвою; таковы его „Лишний человек“ и „Гамлет Щигровского уезда“ <…> Г-н Ф. Достоевский, в параллель тургеневскому Гамлету, написал с большою яркостию своего „подпольного“ героя…» (Отеч. зап. 1867. № 2. С. 555. Наша изящная словесность).
Следует отметить, что «антигерой» Достоевского в отличие от тургеневских «лишних людей» — не дворянин, не представитель «меньшинства», а мелкий чиновник, страдающий от своей социальной приниженности и восстающий против обезличивающих его условий общественной жизни. Социально-психологическую суть этого бунта, принимавшего уродливые, парадоксальные формы, Достоевский пояснил в начале 1870-х годов. Отвечая критикам, высказавшимся по поводу напечатанных частей «Подростка», он писал в черновом наброске «Для предисловия») (1875): «Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости <…> Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться!». Достоевский утверждал в заключение, что «причина подполья» кроется в «уничтожении веры в общие правила. „Нет ничего святого“».
«Подпольный парадоксалист» выступает против просветительской концепции человека, против позитивистской абсолютизации естественнонаучных методов, особенно математических, при определении законов человеческого бытия. В начале 1860-х годов эти взгляды получили развитие и в идеологии русских революционных демократов, в частности, в теории «разумного эгоизма» Н. Г. Чернышевского.[5]
Основной полемический тезис, сформулированный Достоевским еще в «Зимних заметках», сводился к следующему: социализм не может быть осуществлен на принципе разумного договора личности и общества по формуле «каждый для всех и все для каждого» потому, что, как утверждал Достоевский, «не хочет жить человек и на этих расчетах <…> Ему все кажется сдуру, что это острог и что самому по себе лучше, потому — полная воля».
Вся первая часть повести — «Подполье» — является развитием этой мысли.
Оперируя тезисами и понятиями, близкими в отдельных случаях к философским идеям Канта, Шопенгауэра, Штирнера, герой «Записок из подполья» утверждает, что философский материализм просветителей, взгляды представителей утопического социализма и позитивистов, равно как и абсолютный идеализм Гегеля, неизбежно ведут к фатализму и отрицанию свободы воли, которую он ставит превыше всего. «Свое собственное, вольное и свободное хотенье, — говорит он, — свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы даже до сумасшествия, — вот это-то все и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту» (…).
Сопоставление «Записок из подполья» со статьями Достоевского 1861–1864 гг. и «Зимними заметками о летних впечатлениях» со всей очевидностью убеждает в том, что «герой подполья воплощает в себе конечные результаты „оторванности от почвы“, как она рисовалась Достоевскому», и потому этот персонаж «не только обличитель, но и обличаемый», не герой, но «антигерой», по выражению самого автора.[6] Проповедуя свободу, подпольный человек в действительности ратует за «свободу от выбора, от обязывающих решений». Его эгоцентризм порожден «страхом перед жизнью».