Ястреб из Маё - [34]
Он продолжал свой путь в густом тумане, карниз с двух сторон огораживали круглые камни, они вырисовывались по мере его продвижения в некоем световом кольце, центром которого был он сам и которое он тащил за собой, словно бы его присутствия было достаточно, чтобы рассеять эту пухлую вату на несколько метров; почти механическое передвижение в тумане, не сулившем никаких неожиданностей, успокаивало его, отвлекало от повседневных забот и вызывало целый поток мыслей. Он мысленно переживал самые лучшие моменты своей жизни, подчиненные смене времен года и периодически приводившие его в соприкосновение с необъятными небесами и необозримыми пространствами, в которых он плавал, словно в открытом море, исхлестанный дождем и ветром или же ослепленный солнцем, — в этом была его жизнь, от которой, в конечном счете, он никогда не согласился бы отказаться, которую никогда не предавал. Во имя этого он держался, во имя этого не желал никуда уезжать, не желал продавать Маё и потому-то, не говоря никому ни слова, написал тому горожанину, что он отменяет сделку по продаже. Узнай мать об этом, она никогда бы его не простила. Да, конечно, постоянно и непреодолимо он запаздывает, изнурительно гонясь за временами года, ритм которых ему никогда еще не удавалось подчинить себе, его урожаи наполовину уничтожаются, земля, которую приходилось натаскивать по крутым тропам, уносится ураганом; надо лазить с утра и до вечера по горам, чтобы запастись сеном и топливом, солнце вгоняет в тоску, сердце опустошается одиночеством, мир безмолвствует, будущее всегда внушает неуверенность, всегда неизбывная бедность, бедность, сопутствующая ему от рожденья до смерти, словно верная подруга, которую он в конце концов полюбил: бедность земли, пищи, одежды, бедность слов, жестов, та самая бедность, которую все ненавидят и с негодованием отвергают. Ну и что же, что бедность? У всех это слово на устах. А разве не лучше есть мякину, сидя у своего порога и чувствуя себя свободным человеком, чем питаться лангустами в тюрьме: потому что меня-то вам не уверить, будто все эти горожане — не в тюрьме. Не пытайтесь уверить меня, что эти люди счастливы. Пусть одеты они, словно милорды, катаются в машинах, ходят в кино, совершают еще кучу всякой всячины — вид у них печальный, вечно они болеют или злятся на кого-нибудь; сражаются то за то, то за другое, всякие там у них войны и революции, хочешь ты этого или не хочешь; когда видишь, как они идут по улице, прижатые один к другому, спрашиваешь себя, куда они спешат, раз им явно не доставляет никакого удовольствия идти туда, куда они идут, и делать то, что они делают, — возможно, именно из-за этого, в конечном счете, они и дерутся. Дерутся, потому что сами скучают, а нас-то тоже ведь тянут туда же; пусть уж дерутся между собой, раз это им приспичило; разве в другое-то время им есть до нас дело? Летом иные из них вдруг появляются здесь, прогуливаются по лесу, оставляют за собой грязную бумагу, а то так что-нибудь подожгут, и, глядя на горы, они восклицают: ах, до чего красиво! Красиво! Что они этим хотят сказать? Говорят что попало, лишь бы показать свою ученость да взять верх над нами. Хлопают у нас под носом дверцами машин, поднимают облака пыли, фотографируют и церковь, и лошадь, и колодец, и овчарню, и пастуха, да лазают по горам, и живут в палатках. Но стоит пойти дождю, и, не больше, чем через два дня, они уже складывают чемоданы и убираются восвояси; шарфики на шее, очки на носу, книги под мышкой: чудаки — одно слово. Словно пятки им поджигают, так они носятся налево, направо, а у мадам постоянно мигрень, и ей бы хотелось спуститься к берегу моря — ну и катитесь на побережье, глотайте песчаную пыль и жарьтесь, словно сардинки, подхватывайте болезни…
Он заметил на самом краю карниза наполовину поглощенный туманом неподвижный силуэт пастуха, который в черном своем плаще походил на маленькую елочку, но, постепенно увеличиваясь в росте, он действительно обернулся елкой. Пора было сворачивать: до поворота на Мазель-де-Мор елок не росло; в обманчивом мареве тумана он, по-видимому, миновал поворот, не заметив его вовремя. Метров через сто он нашел наконец тропинку. При его приближении вспархивали птицы каменки, летели над самой землей и опускались чуть дальше на камни. Отсыревший в тумане самшит издавал горький запах с примесью чего-то лекарственного.
Завтра он обязательно начнет обрабатывать Большую Землю, крохотный надел, прицепившийся в вышине, на самом краю горного плато, затерявшийся в необъятности небес, почти соприкасающийся с облаками, вспахиваешь его, Потрясаемый подземными толчками, и тебя и лошадь подхватывает вольный ветер необозримых пространств; земля там глинистая, заскорузлая, иссушенная в пыль, звенящая плоскими известняковыми камнями, которые из поколения в поколение вытаскивают, нагромождая в заградительную стену, а они все вновь возникают, словно бы ваш плуг вспахивал не землю, а гигантскую бойню, где ходят по костям. Рожь там растет невысокая, местами с плешинами из-за камней, кое-где образующих твердые наросты, вросшие в землю. Там не редкость морские звезды, морские ежи, завитки раковин, словно медали, вкрапленные в известняк, как можно предположить, древним морем. На другом конце поля, обращенном к внутренней стороне плато, находится древнее строение, служившее некогда убежищем для пастухов и охотников, которые написали головешками свои имена на камнях вплоть до самого свода, в прогалины которого просвечивает кусочками небо. Некоторые из этих надписей относятся к началу прошлого века, к временам войн Империи. В разгар жары недурно съесть кусочек сыра в прохладе этого свода, прислонившись спиной к тяжелой, холодной каменной кладке; снаружи ослепительный, трепещущий свет, искажающий очертания горизонта, покрывающий горы синевой и словно воспламеняющий насекомых; выжидаешь еще какое-то время, прикладываясь изредка к бутылке с самодельным вином, потом, завернув ее в тряпки, сунув на дно мешка, и поставив в холодок, выходишь в кипящее, липкое пекло, и вновь борозда уведет тебя к вершине горы; ты окружен роем мух и резким запахом, исходящим от лошади, бока которой лоснятся от пота, а рот наполняется белой пеной.
Жизнь в театре и после него — в заметках, притчах и стихах. С юмором и без оного, с лирикой и почти физикой, но без всякого сожаления!
От автора… В русской литературе уже были «Записки юного врача» и «Записки врача». Это – «Записки поюзанного врача», сумевшего пережить стадии карьеры «Ничего не знаю, ничего не умею» и «Все знаю, все умею» и дожившего-таки до стадии «Что-то знаю, что-то умею и что?»…
У Славика из пригородного лесхоза появляется щенок-найдёныш. Подросток всей душой отдаётся воспитанию Жульки, не подозревая, что в её жилах течёт кровь древнейших боевых псов. Беда, в которую попадает Славик, показывает, что Жулька унаследовала лучшие гены предков: рискуя жизнью, собака беззаветно бросается на защиту друга. Но будет ли Славик с прежней любовью относиться к своей спасительнице, видя, что после страшного боя Жулька стала инвалидом?
В России быть геем — уже само по себе приговор. Быть подростком-геем — значит стать объектом жесткой травли и, возможно, даже подвергнуть себя реальной опасности. А потому ты вынужден жить в постоянном страхе, прекрасно осознавая, что тебя ждет в случае разоблачения. Однако для каждого такого подростка рано или поздно наступает время, когда ему приходится быть смелым, чтобы отстоять свое право на существование…
История подростка Ромы, который ходит в обычную школу, живет, кажется, обычной жизнью: прогуливает уроки, забирает младшую сестренку из детского сада, влюбляется в новенькую одноклассницу… Однако у Ромы есть свои большие секреты, о которых никто не должен знать.
Эрик Стоун в 14 лет хладнокровно застрелил собственного отца. Но не стоит поспешно нарекать его монстром и психопатом, потому что у детей всегда есть причины для жестокости, даже если взрослые их не видят или не хотят видеть. У Эрика такая причина тоже была. Это история о «невидимых» детях — жертвах домашнего насилия. О детях, которые чаще всего молчат, потому что большинство из нас не желает слышать. Это история о разбитом детстве, осколки которого невозможно собрать, даже спустя много лет…