Взгляд, или Столетие со дня смерти Пушкина - [4]

Шрифт
Интервал

— Левинтон был его другом. Был поставлен над колониями болгар. Пушкин проводил с ним время среди цыган, когда волочился за своей Земфирой, — сказал Дима.

— А в Екатеринославе он лежал в жару в еврейской хижине, не у наполовину ассимилировавшегося еврея, как Левинтон, а у настоящего, с пейсами, и может быть там начал писать «Юдифь», свою поэму…

— Да он написал-то всего несколько строк, — оборвала его Кира.

— А может, даже иврит стал учить, Ходасевич в этом уверен. Разве он не писал о магических свойствах иврита? Откуда бы ему это знать, если бы он не учил его?

— Все это чушь, Шаул-л-ль! — сказала Кира, которая была уже навеселе.

— Однако когда я был врачом в госпитале имени Святого Серафима, я познакомился там с артиллерийским офицером, который сказал мне, что видел рукопись Пушкина с еврейскими буквами.

— Пустая болтовня, — отмахнулась Кира.

На лице Димы отразилось изумление:

— Где ж это он видел такую рукопись?

— В Петербургском архиве.

— До чего ж вы ненавидите Модзелевича, — съязвила Кира Тамзина.

Лицо Черниховского выражало обиду.

— Артиллерийский офицер спросил архивариуса, откуда этот лист, а тот ответил, что получил его от секретаря гофмаршала Долгорукого. Он пришел в архив изрядно выпивши и в самом жалком виде: «Надеюсь, Валя не рассердится!» — сказал.

— Я ни разу не слыхал об этой рукописи, и мне трудно поверить, что все это правда, — заметил Дима.

— Я слышал о Левинтоне от его внука, разговаривал с тем офицером… да разве само стихотворение ничего не доказывает? — воскликнул Черниховский тихо, почти шепотом, а затем несколько возвысил голос, обводя взволнованным взглядом Киру и Диму:

В еврейской хижине лампада
В одном углу бледна горит,
Перед лампадою старик
Читает Библию. Седые
На книгу падают власы.
Над колыбелию пустой
Еврейка плачет молодая.
Сидит в другом углу, главой
Поникнув, молодой еврей,
Глубоко в думу погруженный.
В печальной хижине старушка
Готовит позднюю трапезу.
Старик, закрыв святую книгу,
Застежки медные сомкнул.
Старуха ставит бедный ужин
На стол и всю семью зовет.
Никто нейдет, забыв о пище.
Текут в безмолвии часы.
Уснуло всё под сенью ночи.
Еврейской хижины одной
Не посетил отрадный сон.
На колокольне городской
Бьет полночь. — Вдруг рукой тяжелой
Стучатся к ним. Семья вздрогнула.
Младой еврей встает и дверь
С недоуменьем отворяет —
И входит незнакомый странник.
В его руке дорожный посох.

— Почему вы перевели «еврей» словом «иври»? — спросила Кира.

— Это не я перевел, а Фришман[3]. А как, по-твоему, следовало перевести?

— Следовало бы вам, Шаул-л-ль, — сказала Кира, — поменьше верить, что если вы кого-то любите, то и он вас любит.

Черниховский неожиданно покраснел, а мгновение спустя покраснел еще сильнее. Он посмотрел на Диму.

— Только их мелкие писатели симпатизировали нам. Великие нас презирали или были полностью индифферентны, — сказал Дима. — И признайте, что все это стихотворение — сплошная банальщина.

— Только слова банальны! — воскликнул Черниховский. — Он взглянул на раскрасневшееся лицо Киры Тамзиной, на свежие пятна соуса у ней на платье… Видно было, что хотя Черниховский задет ее словами, именно недоверие Димы мучает его. Он посмотрел на ермолку на Диминой голове, будто это она была виновна в его скепсисе. «Не веришь, — сказал он, — что ж, расскажу тебе историю о Пушкине, которую ты не слыхал, которую никто не слыхал, ни Гершензон, ни Айхенвальд, ни Лернер и ни один из ученых неевреев. Знакомо ли тебе имя Яковлева?»

— Заведующий типографией?

— Нет…

— Кто-то из семьи художника?

— Верно. Его младший брат. А известно ли тебе о его связи с Пушкиным?

— Товарищ по кутежам? Снежный буран? Ловелас из Перми?

— Ну так слушай. Однажды ночью в госпиталь имени Св. Серафима Саровского привезли старика, лет так восьмидесяти. Он перенес две или три грыжи да к тому же был болен тяжелым воспалением легких. Он был истощен, страдал от жара и галлюцинаций. В лазарете было несколько ящиков с ладанками, изображающими Св. Серафима, — какой-то богатый купец из Минска пожертвовал их лазарету, когда началась война. Ладанки были маленькие, жестяные — в общем, грошовые. Одна сестра была настолько уверена, что старик кончается, что принесла ему ладанку, приблизила к его губам, а потом провертела ножом в жестяном кружочке две дырочки и повесила на шнурке ему на шею. Я привязался к старику и проводил с ним все свободное время. И надо же — случилось чудо! Он стал выздоравливать. Как-то заметил у меня под походной койкой кипу книг и спросил:

— Из читающих будете, доктор?

— Из читающих.

— Я вот тоже читаю, — сказал тот старик Яковлев, — только главное словами не расскажешь.

— Это вы о чем?

— Это я о взгляде. А вы что думаете?

— Мне-то откуда знать? Я врач, моя задача знать тело, а душу я оставляю на попечение религиозных служителей.

— Послушайте, доктор, а я вам расскажу свою историю, которую прежде никому не рассказывал, — сказал старец, глядя на висевшую у него на шее ладанку. — Верно, слыхали о средах у Иванова, в доме, что против Таврического сада, на седьмом этаже, который обычно называли «Башней»? Председательствовал там всегда Бердяев. Иванов его любил. Однажды наскучили Бердяеву бесконечные стихи, которые читали там поэты, каждый из них надеялся удостоиться своей порции воскурений с колеблемого треножника, и сказал: «В начале прошлого столетия жили в России два необыкновенных человека: самый удивительный из всех русских гениев, Пушкин, и самый великий на Руси святой, Серафим Саровский. То были два отдельных мира. Они не знали друг друга и ни намека на связь не было между ними, даже слышать друг о друге им не довелось. Их и сравнивать между собою невозможно, потому что нет им общего мерила. И вот я вас спрашиваю, не было ли б лучше, если бы одного из них не существовало бы? Чтобы вместо этих двоих было бы два Пушкина или два Серафима? Пушкин себя погубил, Серафим себя спас. Пушкин сгубил душу в творчестве, Серафим спас свою душу великим духовным подвижничеством, которое сравнимо разве что с великими отшельниками на заре христианства. Что вы об этом думаете? Кто, по-вашему, дороже, хотя бы и на самую малость?» Бердяев, доктор, был там, как Даниил в львином рву, среди символистов и декадентов… Слушаете вы меня, доктор?


Еще от автора Дан Цалка
На пути в Халеб

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Рекомендуем почитать
Дед Федор

Дед Федор не первый год намеревается рассказать автору эпизоды из своей долгой жизни. Но дальше «надо бы…» дело движется туго. Он плохой говорун; вот трактор — это дело по нему.


На усадьбе

Хуторской дом был продан горожанину под дачку для рыбалки. И вроде бы обосновалось городское семейство в деревне, большие планы начало строить, да не сложилось…


Тюрин

После рабочего дня хуторской тракторист Тюрин с бутылкой самогона зашел к соседям, чтоб «трохи выпить». Посидели, побалакали, поужинали — всё по-людски…


Похороны

Старуха умерла в январский метельный день, прожив на свете восемьдесят лет и три года, умерла легко, не болея. А вот с похоронами получилось неладно: на кладбище, заметенное снегом, не сумел пробиться ни один из местных тракторов. Пришлось оставить гроб там, где застряли: на окраине хутора, в тракторной тележке, в придорожном сугробе. Но похороны должны пройти по-людски!


Ралли

Сельчане всполошились: через их полузабытый донской хутор Большие Чапуры пройдут международные автомобильные гонки, так называемые ралли по бездорожью. Весь хутор ждёт…


Степная балка

Что такого уж поразительного может быть в обычной балке — овражке, ложбинке между степными увалами? А вот поди ж ты, раз увидишь — не забудешь.