– А лошадей иль скотины неужели ни одной головы не осталось? – спросил я тут у сухорукого; я посмотрел на него – он показался мне пожилым, но на самом деле он был подростком: глаза у него были чистые и добрые, тело не выкормлено еще до мужского роста, но лицо его уже не по возрасту тронулось задумчивой заботой и посерело без радости.
– Не осталось, – сказал мне он. – Скотину немцы поели, лошади пали на ихней работе, а последних пятерых коней и племенного жеребца они с собой угнали.
– Проживете теперь? – я у него спросил.
– Отдышимся, – сказал мне сухорукий. – У нас желание есть: видишь – пашем вот вдвоем да ветер нам на помощь, а то бы в один лемех впрягать надо душ десять – пятнадцать, а где их взять! Кой-кто от немцев с дороги сбежит – тот воротится, запашку с весны большую начнем, ребятишки расти будут… Старики вот только у нас дюже ветхие, силы у них ушли, а думать они могут…
– А это кто ж вам придумал такую пахоту? – спросил я.
– Дед у нас один есть, Кондрат Ефимович, он говорит – всю вселенную знает. Он нам сказал – как надо, а мы сделали. С ним не помрешь. Он у нас теперь председатель, а я у него заместитель.
Однако мне, как солдату, некогда было далее на месте оставаться. Слова да гуторы доведут до каморы. И жалко мне было сразу разлучаться с этим сухоруким пахарем. Тогда – что же мне делать – я поцеловался с ним на прощанье, чувствуя братство нашего народа: он был хлебопашец, а я солдат. Он кормит мир, а я берегу его от смертного немца. Мы с пахарем живем одним делом.
1944