И мужики, только что кричавшие с бранью о земле и не желавшие ничего другого знать, даже ссорившиеся между собой, эти самые мужики, знакомые Шурке, сильно задумывались, начинали кашлять, вздыхать, вынимали спасительные кисеты и рылись в них, словно искали там чего-то и не могли найти. Вернее всего, им совестно было глядеть в глаза друг другу, вот они и лезли в кисеты. Они долго, старательно клеили из газетных лоскутков любимые цигарки, всяк на свой манер - "самокрутки", "козьи ножки", но непременно потолще, побольше, чтобы надольше хватило курева, и пуще прежнего заволакивались дымом, как бы прячась за него от стыда.
Гляди, как пронял всех пастух своими волшебными словами! Он будто заворожил их, мужиков, колдун, и они, в густом дыму самосада, наглотавшись его досыта, отмахивались от лишка, начинали, как во сне, неслышно улыбаться, радоваться тихо чему-то хорошему, что привиделось им сейчас.
Они долго, задумчиво молчат, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя, приглядываются к соседям, дивясь, радуясь. И такими открыто-добрыми становились в эти минуты их коричнево-деревянистые, в морщинах, как в трещинах, лица, так ласково-пышно ворошились, топорщились всклокоченные бороды, и такие веселые лучики разбегались к переносьям, вискам от прищуренных, оживших глаз, что Шурке опять становилось невмоготу сидеть смирно. Да и не ему одному.
Дяденька Никита Аладьин, ворочаясь на бревнах, ударял с силой Евсея по плечу.
- Эх, черт тебя подери совсем! - восклицал он.
И все понимали, большие и малые, что он этим хотел сказать, что припечатал своей оплеухой.
Шурке хочется верить: как говорит Евсей, так и будет, обязательно, не может не быть, уж больно все получается у него правильно, складно, как в песне. А что может быть лучше песни?
Теперь все толковали наперебой, соглашаясь с пастухом, что верно, ох, верно, где лад, там и клад, значит, и веселье. В драке нету умолоту, известно давно. Сам человек - красота живая, добрая. Именно! Дай ему, народу, маненько вздохнуть слободно - расцветет, как цветок, он тебе натворит чудес до небес. А как же! Превосходно натворит, за милую душу, по самой совести... Злу-то и не будет места в жизни, как говоришь. Вот она и радость твоя - что пахать, что ребят крестить, что вино пить - одинаково скусная... За чем дело стало, спрашиваешь? Да за самым малым: не в кармане дыра - в горсти. Неужто невдомек? На один загорбок все свалили правители, что прежние, что теперешние. Не держит больше ношу загорбок-то у народа. А тут еще война незнамо за что который год... Уж такая кругом правда, что некуда деваться, милок, ай не видишь? А видишь, так договаривай до конца, где тут главная закавыка в жисти. Будь герой, стой за настоящую правду, за народ горой вот как, слышь, по-нонешнему-то!.. Истинно! Да стоять, кум, не на чем. Волю, какую ни есть, дали, а земли нетути. Ты мне, Евсей Борисыч, земельки уважь, покажу тебе, каков я человек. Да я, брат, кра-си-вее богатых заживу, по самой правде, по добру! Зла-то, кривды и в помине не будет... Землю подай! Не в твоих силах? Ну, так я тебе помогу!
Но и о земле у Евсея Захарова были свои особые суждения.
- Земля - всему начало. Это нам, ребятушки, мужики, завсегда надо-тка помнить накрепко, не забывать ни в коем разе, - говорил мирно Сморчок, поглаживая на коленях жестяную, с вмятинами, пастушью трубу, она блестела на солнце, пуская по траве, по лужам зайчат-белячков. И сам Евсей блестел, как труба, вот-вот от него, гляди, побегут, поскачут во все стороны ослепительные зайцы. - Не зря мы ее матушкой кличем, землю, - продолжал он проникновенно-ласково. - Матушка и есть, родительница всему живому и неживому - каменьям, людям, траве-мураве... Человек на свет не родился, а она уже была туточки, раньше его, - и по Библии Василья нашего Апостола, и по теперешней науке, спросите хоть попа, хоть вон Петровича, Никиту, он у нас давно все книженции перечитал, дотошный, ученую науку выучил наизусть... Да-а, из земли все живое выросло и сейчас растет, как поглядишь... И сколько ее, ребятушки мои, земли, на свете! У-ух ты, не оглядишь, не обмеряешь! Идешь-идешь, бывалоче, лаптей изобьешь не одну пару, по чугунке день-ночь едешь. В окошко глядишь, не можешь оторваться: все она перед тобой, родимая, ненаглядная, спереди, сзади, обочь - пашни, леса, луга... И нетути им конца-края! На всех хватит и еще останется... Так почему же она твоя, земля, матушка-кормилица?! - внезапно громко, возмущенно спрашивал, осердясь, Евсей кого-то, должно быть, хозяина той земли, которую он видел, когда ехал с окопов по чугунке. - Ну, говори, отвечай: почему она, земля, твоя?!
Темнея грозой, надвинувшейся невесть откуда и когда, сверкая не зайчатами - синими молниями, грохоча голосом, с гневными раскатами, он соскакивал с бревен, так что ребятне становилось жутко. Жестяная труба, гремя, катилась по бревнам, вниз, мужики подбирали ее, бережно клали на траву, - Евсей ничего этого не замечал. Длинный, толстый кнут из мочала и веревок, с волосяной, стрелявшей, как ружье, плеткой на конце, висевший кольцами через плечо, на груди, душил его. Он обеими руками оттягивал кольца, сбрасывал кнут через голову, как хомут.