Веселый уголок - [10]
Он был полностью убежден, что что-то случилось между этими двумя моментами, потому что, случись это раньше (то есть до его первого обхода всех комнат в этот вечер), он не мог бы не заметить, что на его пути совсем необычно возникла эта преграда. А вот уже после первого обхода он пережил такие исключительные волнения, которые вполне могли смазать в его памяти то, что им непосредственно предшествовало; и он попытался уверить себя, что он, может быть, заходил в эту комнату, а выходя, нечаянно, машинально потянул дверь за собой. Беда только в том, что это было именно то, чего он никогда не делал; это было бы, можно сказать, против всей его системы, сутью которой было сохранить свободными все далекие перспективы, какие имелись в доме. Брайдону с самого начала мерещилась одна и та же картина (он сам это прекрасно сознавал): в дальнем конце одной из этих длинных прямых дорожек странное появление его сбитой с толку жертвы (какая ирония заключалась теперь в этом уже столь мало подходящем определении) — вот та форма успеха, которую облюбовало его воображение, каждый раз внося в нее, кроме того, какие-нибудь изящные подробности. Сто раз он испытывал волнение победы, которое затем сникало; сто раз он мысленно восклицал; «Вот он!», поддаваясь какой-то мимолетной галлюцинации. Самый дом весьма благоприятствовал именно таким представлениям; Брайдон мог только дивиться вкусу и архитектурной моде того давнего времени, столь пристрастной к умножению дверей и в этом прямо противоположной теперешней тенденции чуть ли не вовсе их упразднить; во всяком случае, такая архитектурная его особенность в какой-то мере, возможно, даже и породила это наваждение — уверенность, что он вот-вот увидит то, что искал, как в подзорную трубу, где его можно будет сфокусировать и изучать в этой уменьшающей перспективе с полным удобством и даже с опорой для локтя.
Такими мыслями было загружено тогда его внимание, и этого вполне хватало, чтобы придать недоброе значение тому, что он видел. Раз он не мог, ни по какой своей оплошности, сам закрыть, эту дверь, раз он этого не сделал, и это было немыслимо, что же оставалось думать, как не то, что тут участвовал еще другой фактор. Минуту назад Брайдон, как ему казалось, почти уловил на своем лице его дыханье, — но когда же он был, этот фактор, так близок ему, так реален, как сейчас, в этом простом, логическом, вполне человеческом действии? То есть оно было так логично, что казалось вполне человеческим, а вот каким оно представлялось сейчас Брайдону, когда он, слегка задыхаясь, чувствовал, что глаза у него чуть не выходят из орбит? Ах, на этот раз они наконец оба здесь, эти две противоположные его проекции, и на этот раз, острее, чем когда-либо, вставал вопрос об опасности. И с ним — тоже острее, чем когда-либо, — вопрос о мужестве. Плоское лицо двери как будто говорило ему: «Ну-ка, покажи, сколько его у тебя есть!» Оно пялилось на него, таращилось, бросало вызов, торопило избрать одно из двух — или он распахнет сейчас эту дверь, или нет. Ах, переживать все это — значило думать, а думать, как хорошо понимал Брайдон, стоя здесь, пока секунды, скользят мимо, значит не действовать, значит, что он уже не действовал до сих пор, и, главное, в чем была наигоршая боль и обида, что он и не будет действовать, что придется все это воспринять совсем иначе, в каком-то новом и грозном свете. Долго ли он вот так медлил, долго ли рассуждал? Не было средств это измерить, так как его собственный внутренний ритм уже изменился, может быть, вследствие именно своей напряженности. И сейчас, когда тот был уже заперт там, затравленный, хотя и непокоренный, когда чудесным образом все уже было явно и ощутимо доказано, когда об этом уже возвещалось словно кричащей вывеской, — именно теперь эта перестановка ударения в корне меняла всю ситуацию, и Брайдон под конец отчетливо понял, в чем состояла эта перемена.
Она состояла в том, что он теперь как бы получил иное указание, как бы намек свыше на ценность для него Благоразумия! Оно, конечно, давно уже назревало, это откровение; что ж, оно могло не торопиться, могло точно выбрать время — тот самый миг, когда Брайдон еще колебался на пороге, еще не сделал шага ни вперед, ни назад. И вот с ним происходило самое странное на свете: сейчас, когда сделай он только десяток шагов и нажми рукой на щеколду или, если надо, просто плечом или коленом на филенку двери, и весь его первоначальный голод был бы утолен, все его великое любопытство удовлетворено, вся тревога успокоена — да, это было поразительно, — но было также и нечто утонченное и благородное в том, что вся его яростная настойчивость вдруг развеялась от одного прикосновения. Благоразумие — да, он ухватился за это, но не столько потому, что это сберегало его нервы или даже, может быть, жизнь, как по более важной причине — это спасало ситуацию. Когда я здесь говорю «ухватился», я чувствую созвучие этого выражения с тем фактом, что Брайдон сейчас опять, как и несколько времени назад, обрел опору как бы в чем-то вне его лежащем, и немного погодя он уже смог, как и в тот раз, опять двинуться и пересек комнату прямо к закрытой двери. Он не дотронулся до нее, хотя теперь ему казалось, что он мог бы, если б захотел; но он хотел только подождать там немного, чтобы дать понять, чтобы доказать, что он не хочет ее трогать. Теперь он занимал отличную от всех прежних позицию — вплотную к тонкой перегородке, которая одна только и препятствовала раскрытию тайны, но стоял он опустив глаза и разведя руки, весь застывший в нарочитой неподвижности. Он слушал так, как если бы там было что услышать, но эта поза, пока он ее сохранял, сама по себе уже была его ясным ответом: «Раз ты не хочешь, хорошо; я пощажу тебя, я уступлю. Ты тронул меня как мольбой о пощаде; ты убедил меня, что по каким-то высшим и непоколебимым причинам — что я о них знаю? — мы оба пострадали бы. Но я отнесусь к ним с уважением, и, хотя мне выпало такое преимущество, какое, я думаю, никогда еще не было доступно человеку, я ухожу и больше никогда, честью в том клянусь, не буду снова пробовать. Так что покойся в мире и дай покой и мне!»
Впервые на русском – знаменитый роман американского классика, мастера психологических нюансов и тонких переживаний, автора таких признанных шедевров, как «Поворот винта», «Бостонцы» и «Женский портрет».Англия, самое начало ХХ века. Небогатая девушка Кейт Крой, живущая на попечении у вздорной тетушки, хочет вопреки ее воле выйти замуж за бедного журналиста Мертона. Однажды Кейт замечает, что ее знакомая – американка-миллионерша Милли, неизлечимо больная и пытающаяся скрыть свое заболевание, – также всерьез увлечена Мертоном.
Повесть «Поворот винта» стала своего рода «визитной карточкой» Джеймса-новеллиста и удостоилась многочисленных экранизаций. Оригинальная трактовка мотива встречи с призраками приблизила повесть к популярной в эпоху Джеймса парапсихологической проблематике. Перерастя «готический» сюжет, «Поворот винта» превратился в философский этюд о сложности мироустройства и парадоксах человеческого восприятия, а его автор вплотную приблизился к технике «потока сознания», получившей развитие в модернистской прозе. Эта таинственная повесть с привидениями столь же двусмысленна, как «Пиковая дама» Пушкина, «Песочный человек» Гофмана или «Падение дома Ашеров» Эдгара По.
В надежде на удачный брак, Евгения, баронесса Мюнстер, и ее младший брат, художник Феликс, потомки Уэнтуортов, приезжают в Бостон. Обосновавшись по соседству, они становятся близкими друзьями с молодыми Уэнтуортами — Гертрудой, Шарлоттой и Клиффордом.Остроумие и утонченность Евгении вместе с жизнерадостностью Феликса создают непростое сочетание с пуританской моралью, бережливостью и внутренним достоинством американцев. Комичность манер и естественная деликатность, присущая «Европейцам», противопоставляется новоанглийским традициям, в результате чего возникают непростые ситуации, описываемые автором с тонкими контрастами и удачно подмеченными деталями.
Роман «Американец» (1877) знакомит читателя с ранним периодом творчества Г. Джеймса. На пути его героев становится европейская сословная кастовость. Уж слишком не совпадают самый дух и строй жизни на разных континентах. И это несоответствие драматически сказывается на судьбах психологически тонкого романа о несостоявшейся любви.
Виртуозный стилист, недооцененный современниками мастер изображения переменчивых эмоциональных состояний, творец незавершенных и многоплановых драматических ситуаций, тонкий знаток русской словесности, образцовый художник-эстет, не признававший эстетизма, — все это слагаемые блестящей литературной репутации знаменитого американского прозаика Генри Джеймса (1843–1916).«Осада Лондона» — один из шедевров «малой» прозы писателя, сюжеты которых основаны на столкновении европейского и американского культурного сознания, «точки зрения» отдельного человека и социальных стереотипов, «книжного» восприятия мира и индивидуального опыта.
В сборник входит девять повести и рассказы классика американской литературы Генри Джеймса.Содержание:ДЭЗИ МИЛЛЕР (повесть),СВЯЗКА ПИСЕМ (рассказ),ОСАДА ЛОНДОНА (повесть),ПИСЬМА АСПЕРНА (повесть),УРОК МАСТЕРА (повесть),ПОВОРОТ ВИНТА (повесть),В КЛЕТКЕ (повесть),ЗВЕРЬ В ЧАЩЕ (рассказ),ВЕСЕЛЫЙ УГОЛОК (рассказ),ТРЕТЬЯ СТОРОНА (рассказ),ПОДЛИННЫЕ ОБРАЗЦЫ (рассказ),УЧЕНИК (рассказ),СЭР ЭДМУНД ДЖЕЙМС (рассказ).
Один из самых знаменитых откровенных романов фривольного XVIII века «Жюстина, или Несчастья добродетели» был опубликован в 1797 г. без указания имени автора — маркиза де Сада, человека, провозгласившего культ наслаждения в преддверии грозных социальных бурь.«Скандальная книга, ибо к ней не очень-то и возможно приблизиться, и никто не в состоянии предать ее гласности. Но и книга, которая к тому же показывает, что нет скандала без уважения и что там, где скандал чрезвычаен, уважение предельно. Кто более уважаем, чем де Сад? Еще и сегодня кто только свято не верит, что достаточно ему подержать в руках проклятое творение это, чтобы сбылось исполненное гордыни высказывание Руссо: „Обречена будет каждая девушка, которая прочтет одну-единственную страницу из этой книги“.
Роман «Шпиль» Уильяма Голдинга является, по мнению многих критиков, кульминацией его творчества как с точки зрения идейного содержания, так и художественного творчества. В этом романе, действие которого происходит в английском городе XIV века, реальность и миф переплетаются еще сильнее, чем в «Повелителе мух». В «Шпиле» Голдинг, лауреат Нобелевской премии, еще при жизни признанный классикой английской литературы, вновь обращается к сущности человеческой природы и проблеме зла.
Самый верный путь к творческому бессмертию — это писать с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат престижнейших премий. В 1980 г. публикация романа «И дольше века длится день…» (тогда он вышел под названием «Буранный полустанок») произвела фурор среди читающей публики, а за Чингизом Айтматовым окончательно закрепилось звание «властителя дум». Автор знаменитых произведений, переведенных на десятки мировых языков повестей-притч «Белый пароход», «Прощай, Гульсары!», «Пегий пес, бегущий краем моря», он создал тогда новое произведение, которое сегодня, спустя десятилетия, звучит трагически актуально и которое стало мостом к следующим притчам Ч.
В тихом городке живет славная провинциальная барышня, дочь священника, не очень юная, но необычайно заботливая и преданная дочь, честная, скромная и смешная. И вот однажды... Искушенный читатель догадывается – идиллия будет разрушена. Конечно. Это же Оруэлл.