Венок сюжетов - [30]
Целые полчища слов мы вывели из употребления: «красивый», «стильный», «стихийно»… Мы затаптывали их, как окурки. Я помню, как кто-то… под шумок протащил к нам слово «реминисценция». Оно прижилось и уже побрякивало кое-где в разговоре. И я точно помню день, когда Багрицкий его убил. Он расправился с ним в упор, как честный враг.
– Слова «реминисценция» не существует, – сказал он, – говорите – «литературная кража», «воровство», «плагиат», наконец, если вам уж так нравится.
И слово «реминисценция» перестало существовать.
Надо сказать, что сами реминисценции от этого не исчезли. Долго еще многие их произведения были подражательны. Но все-таки отношение их друг к другу было суровое, Олеша прав. И вот даже на этом фоне, как вспоминает Валентин Катаев, «Ильф тревожил нас своим испытующе внимательным взглядом судьи».
Ильф своих стихов не читал. Но все-таки однажды сдался на просьбы и прочел. Об этих стихах все вспоминают с удивлением. Олеша, например:
Стихи были странные. Рифм не было, не было размера. Стихотворение в прозе? Нет, это было более энергично и организованно. Я не помню его содержания, но помню, что оно состояло из мотивов города, и чувствовалось, что автор увлечен французской живописью…
Вот Катаев вспоминает:
Помню только что-то, где по ярко-зеленому лугу бежали красные кентавры, как бы написанные Матиссом, и молнии ложились на темном горизонте, и это была вечная весна или нечто подобное…
Эти стихи Ильфа, похожие на ритмическую прозу, не сохранились. То ли к счастью, то ли к сожалению, но ничего не известно о его первых поэтических опытах. Только Катаев, человек, который помнил все или почти все, в разговоре со мной пытался вспомнить отдельные строчки Ильфа. Какие-то строчки он даже вспомнил. Они, вырванные из контекста, никак не звучат.
Им мало было читать стихи друг другу, хотелось публики, аудитории.
Снова слово Тае Григорьевне Лишиной:
Не знаю, кому первому пришла мысль открыть вечернее кафе поэтов для широкой публики. Возможно, это был предприимчивый молодой человек, о котором ходили слухи, что он внебрачный сын турецкого подданного (много позже мы узнали его черты в образе Остапа Бендера), но тогда он только начинал бурную окололитературную деятельность. Во всяком случае, летом 1920 года первое одесское кафе поэтов с загадочной вывеской «Пэон четвертый» было открыто. Название привлекало, но нуждалось в разъяснении.
Пэон четвертый – это сложный стихотворный размер, немножко посложнее амфибрахия и попроще гекзаметра, есть четыре разновидности. Багрицкий сочинил гимн этого кафе, который поэты пели перед началом.
Было даже несколько гимнов, сочиненных Багрицким. Один звучал, например, так:
Или другой, где растолковывалось название: «Четвертый пэон – это форма стиха, но всякая форма для мяса нужна, а так как стихов у нас масса, то форма нужна им, как мясу». Или другое: «Всем, кто прозой жизни стертой нежность чувствует к стихам, объяснит „Пэон четвертый“, как им жить по вечерам».
Конечно, ни одного стихотворения они этим пэоном четвертым не написали, но они очень любили классическую и современную поэзию и, естественно, помнили стихи Иннокентия Анненского, где этот пэон возникает:
Вот этот «пэон четвертый», еще и в рифме на сильной доле существующий, и стал названием кафе.
На эстраду «Пэона четвертого» и выходил Ильф. В Москве, в Центральном государственном архиве литературы и искусства, сохранилась афиша с программой вечера, где среди прочего: «Демонстративное чтение стихов. Поэт Ильф».
Вспоминает Лев Славин:
На эстраду… всходил Ильф, высокий юноша, изящный, тонкий. Мне он казался даже красивым… В те годы Ильф был худым…
Он стоял на подмостках, закинув лицо с нездоровым румянцем – первый симптом дремавшей в нем легочной болезни, о которой, разумеется, тогда еще никто не догадывался, – поблескивая крылышками пенсне и улыбаясь улыбкой, всю своеобразную прелесть которой невозможно изобразить словами и которая составляла, быть может, главное обаяние его физического существа, – в ней были и смущенность, и ум, и вызов, и доброта.
Снова Лишина:
Кафе просуществовало недолго и к осени закрыл ось. <…> К лету 1921 года литературная жизнь в Одессе оживилась. Тот же энергичный «окололитературный» молодой человек организовал в полуподвальчике бывшего ванного заведения новое кафе. Вначале оно называлось «Хлам» (художники, литераторы, артисты, музыканты), но вскоре было переименовано в «Мебос», что означало меблированный остров.
Десяток стульев и столов, буфетная стойка и расстроенное пианино, над которым висела надпись: «В пианиста просят не стрелять – делает, что может», – составляли всю меблировку «острова». За единственным маленьким зальцем нового кафе, в тесных кабинах почему-то остались мраморные ванны, пугая посетителей своей неожиданностью. Участникам выступлений они служили и раздевалкой, и местом отдыха и перекура между выступлениями, за которые полагался бесплатный ужин.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».