То место, где они стояли, было самым высоким на поле, в ясные дни с него было видно далеко в разные стороны — и большак, и ту землю, что за большаком, и поля «Прогресса», «Памяти Ленина» тоже. Сейчас там пластался мутный мрак, в котором ничего нельзя было разглядеть определенного, и только светилось, все прибавляясь, увеличиваясь в числе, множество багровых дымных точек.
Это тоже горели скирды. Там тоже сжигали хлеб, и он горел так же неохотно сначала, так же неподатливо огню, а потом, разойдясь, побежденный, так же дымно, жарко и уже неостановимо, с громким треском сухих, туго налитых зрелым зерном колосьев.
И, странно, это открывавшееся с высоты свечение дымного багрового огня в ночи казалось почему-то знакомым, как будто когда-то уже виденным, когда-то уже пережитым Антониной и тремя мужчинами, которым надо было ехать, но которые продолжали стоять вместе с нею и не могли оторвать своих взглядов от зрелища гигантского, охватившего не один десяток верст костра.
Это было так потому, что все они были русскими, и земля, на которой они стояли, была их Россия, их древняя родина, которая опять, как встарь, как было уже не раз, когда приходили иноземцы и не хватало силы их остановить, прогнать прочь, и ничего не оставалось другого, — опять, как встарь, сжигала себя, чтобы только не достаться врагам…
1974