Гюнтер подскакивал от желания угодить, юлил, ластился.
Ему выдали лопату, он копал могилы, бесконечные строчки, зашивающие рот russisch земле. Гюнтер очень старался. Ivan стаскивали сюда сотни немецких трупов, земля должна была сожрать всех без остатка.
У последней могилы его поставили на колени.
Он запрокинул голову, распахнул рот, разодрал его пальцами пошире, я видел, как лопнули губы, Гюнтер жаждал вместить в себя побольше.
Комиссар ivan не пожалел для него полной фляги. Лил и лил, вытряхивал до капли.
Опилки, они летели в пасть Гюнтеру, блистая.
Ivan взвел курок и выстрелил ему в затылок, изо лба ударила тугая струя черной воды, она мгновенно заполнила узор могил, утопила тела в грязи.
И тут же схватилась морозом.
Что со мной было? Чего не было? Я во всем сомневаюсь.
Что бред сознания, истощенного многодневной жаждой? Был ли я во время тех событий? Или до сих пор лежу в плену мертвого тела своего товарища Гельмута? Я выбрался? Я нашел Стефана и Отто? Он сгорел? Я умираю?
В пользу этой версии говорит многое. Простите, но я не могу искренне поверить в эти сказки. Колокольня? Имена? Вся Германии пьет собственную мочу, потому что russisch ее прокляли и пылают теперь всем своим народом?
Я очнулся под одним из разрушенных домов в районе вокзала.
Ночью район накрыло канонадой.
Утюжили плотно, дома били в ладоши, рассыпаясь и складываясь, я мчал, как заяц, кривым заполошным зигзагом. Меня подвела нога, я не удержался и полетел в воронку от взрыва.
Плюхнулся лицом в лужу замерзшей воды, по привычке попытался грызть лед, набил полную пасть. Тот начал таять и превратился в гуталин. Меня вырвало. Вместе с отчаянием пришла ясность.
Это не сон.
Не бред.
Не выдумки воспаленного сознания.
Это битва за Сталинград.
И я в ней больше не участвую.
Я попытался вскарабкаться по склону воронки, но он осыпался и унес меня вниз.
Небо ревело, низвергая на землю артиллерийские снаряды. Обе стороны обрушили друг на друга всю ярость, которая скопилась за прошедшую неделю.
Мы пошли в наступление. Но ivan не думали сдаваться.
По склону в мою воронку рухнул кто-то еще.
Сверкнуло — не смотри, убей! Вот обломок кирпича. Но я удержал руку. Оттолкнул убийство.
Отшатнулся.
В свете рукотворных зарниц увидел ромбы в петлицах и сразу показал пустые руки.
— Убивай! — крикнул я. — Хочешь — убивай!
Ivan показал пистолет и левую пустую руку.
— У меня — ничего, — я рассмеялся. Как хорошо, когда у тебя ничего нет.
Через пару часов улеглось. Мы лежали в воронке, до пояса застеленные песком. Ivan достал флягу, отвинтил крышку и сделал пару глубоких — я наслаждался этим звуком — глотков.
Протянул мне, я взболтал воду и вылил себе на лицо. Вода просыпалась пеплом.
Ivan рассмеялся, я хотел засмеяться тоже, но вдруг заплакал, навзрыд, отчаянно и остро. Он подполз ко мне, неловко обнял, я вцепился в него, уронил голову на плечо и плакал, пока от соли не заболели глаза.
У ivan были ясные голубые глаза.
Он убивал.
Я тоже.
Не помню, как перешел реку, но в лесу мне стало очень жарко. Я сбросил китель, стянул сапоги и оставил их под березой. Откуда здесь березы?
Босой вышел на дорогу, но силы оставили меня, и я лег в колею, в душистую пыль, лицом в небо.
Надо мной плыл клин розовых облаков.
Я не слышал звука шагов, но потом небо заслонило лицо женщины, она держала на руках младенца, оба смотрели на меня без страха, увлеченно.
— Чего лежишь? — спросила женщина, баюкая ребенка. Тот мотал головой и дул щеки.
— Убегаю.
— Пить, небось, хочешь?
— Пить, — я не понял, на каком языке ко мне обратилась женщина, и как я ей ответил.
«Вы тоже горите?» — но нет, это были обычные румяные люди. Их одежда и взгляды не несли на себе ни тени. Бог вел их за руку.
Женщина переложила ребенка на сгиб другой руки и обнажила грудь.
— Попей, милый.
Я встал перед ней на колени и пил, закрыв глаза.
Я пил и не мог напиться.
Молоко было горьким.
Как мои слезы.