— Разве в бабе есть душа? — резонирует водолив Прошка, ужасный враг всех женщин. — В бабе пар, а не душа… Как все равно в курице. Потому им и цена такая: мужику до Левшиной дают восемь целковых, а бабе — четыре. Ежели бы я был сплавщиком, я бы всех этих баб за косу да в воду…
— Ишь, какой строгой, — замечает сестра Рыбакова. — В бабе пар, а в тебе што? Ты лучше расскажи, как тебя жена дома ухватом обхаживает… Поди еще теперя бока болят?
Прошка только крутит своей черноволосой головой и отмахивается руками. После сплавщика водолив — самое значительное лицо на барке, потому что, во-первых, на его ответственности весь груз, а потом он следит за исправностью судна, чтобы не было течи, не выпадала конопатка, не накоплялось много воды. Водолив нанимается обыкновенно до самого места назначения, барки и получает жалованье помесячно. Сплавщик и бурлаки оставляют барку в Левшиной, последней пристани на Чусовой, а водолив остается до сдачи металла. В случае, если бы барка разбилась или окончательно обмелела, сплавщику и бурлакам больше нечего делать, как только брести по домам, а водолив остается караулить. Поэтому в водоливы выбираются самые надежные мужики, особенно на барках с медью. Нет ничего легче, как взять двадцатифунтовую штыку меди и незаметным образом вынести на берег или даже спустить в воду, чтобы на обратном пути продать эту лакомую добычу. Водоливу приходится день и ночь следить за бурлаками, иначе он может жестоко поплатиться, потому что у него вычтут из жалованья за всякую недостачу меди.
Прошка был пробойный мужик, тертый калач и хаживал на барках водоливом до Петербурга. Благодаря этим путешествиям он уже вошел во вкус подлаживания под барина: умел угодить, прислужиться, чего совсем не было в Окине. Мне нужно было доехать на барке только до Кыновского завода, верст семьдесят, но Прошка сейчас же разгородил свой балаган на две половины и предоставил одну из них мне, как барину. Эта политика была очень незамысловата, но приводила в изумление бурлаков. Эти угрюмые создания еще не освоились с тем типом барина, который дает на каждом шагу на чаек и на водку: для них барин являлся в образе караванного, исправника, приказчика и тому подобной грозу наводящей братии. Впрочем, я был очень благодарен Прошке за его любезность, потому что было очень холодно и вдобавок начинал накрапывать осенний дождь. Лежать в такую приятную погоду даже под прикрытием рогоженного балагана составляло истинное счастье, блаженство, сравнительно с положением несчастных бурлаков, которым приходилось стоять у поносного под открытым небом.
— Что же они не наденут ничего на себя? — спрашивал я Прошку, когда дождь смочил у всех рубашки и заставил Окиню застегнуть кафтан.
— Было бы чего надеть, барин…
— Неужели у них больше ничего нет с собой?
— Все на себе; в котомках хлеб да харчи. Разве у баб есть што-нибудь.
— Ведь холодно… Как они поплывут?
— Вот так и поплывут…
Оставалось только пожать плечами. Мне было холодно в теплом осеннем пальто, под прикрытием балагана, а там стояли люди в одних рубашках под холодным осенним дождем. Нужно заметить, что осень на Урале вообще стоит всегда холодная, а на воде еще холоднее, чем на берегу.
— Привышный народ, — говорил Прошка, являясь в балаган с медным чайником вскипяченной для чаю воды. — Им не впервой в одних рубахах плыть. Ну, да и на работе тоже греются… Водку берут другие.
Мне просто было совестно прохлаждаться чаем в балагане Прошки и возбуждать общую зависть этой роскошью. На одном плесе, где не было работы, я пригласил Окиню и Минеича, а остальным бурлакам пообещал водки в первой деревне, какую встретим на берегу.
Сплавщик пришел первым. Перекрестившись, он осторожно налил чаю на блюдечко и, отдувая пар, выпил стакана четыре. В широкую щель, которая образовалась между рогожами, он следил все время за берегом и время от времени командовал «ударить нос направо» или «поддоржать корму».
— Ему глаза завяжи, так проплывет, — говорил Прошка, кивая на сплавщика.
— Всяко, Прошь, бывает, — уклончиво отвечал Окиня.
— Мы где сегодня остановимся? — спрашивал я, потому что начинало уже вечереть.
— Зачем нам остановляться?
— Как зачем: ведь ночью не поплывешь здесь…
— Ничего, бог поможет, проплывем.
— Да ведь темно будет?
— По приметам сбежим… На камни будем глядеть.
Бурлаки никогда не говорят, что барка плывет, а непременно «бежит»; горы они называют камнями. Поблагодарив за угощенье, Окиня ушел на свою скамеечку, а вместо себя послал Минеича. На бедняка было страшно смотреть: это был скелет, обтянутый кожей. Все на нем было смочено до последней нитки. Худое, изможденное лицо смотрело таким страдальческим, губы посинели, кожа получила мертвенно-серый цвет. Тощая, жилистая шея была вытянута, пальцы на руках судорожно скорчились и даже почти почернели. Мне показалось, что Минеич замерзал.
— Минеич у нас завсегда в худых душах, — шутил Прошка (на заводах выражение «в худых душах» равносильно нашему «при смерти»). — Ты которую путину ломаешь, Минеич?
«Сломать путину» — значит сплыть на барке.
— Пятый раз плыву, — отвечал служащий, принимая дрожащими руками стакан чаю.