Федор Потапыч, жестикулируя, вступается за честь России:
– Выстоим! – кричит он, – Не впервой! У них антилерия – а у нас финансы! Они нас антирелией, а ты их – финансами!
Незнакомое слово, не встречавшееся в военном обиходе, производит впечатление, и спор решается в пользу России.
И старики, увлекаясь и разгорячась, опять пускаются в длинные рассказы о битвах и турках, о сотнях, тысячах, десятках тысяч убитых, забытых и раненых…
Вот Михеев, странно шевеля щетинистыми усами, фыркая, рассказывает, как он «приколол» турку, как этот самый «турка» проклятый спрятался за ложемент взятого укрепления, как он, М<ихеев>, его заметил, и турка долго «звал» «Алу», «ихняго бога», и как он, Михеев, его «приколол» и как ему за это дело дали Георгия… Не успевает он кончить, как, перебивая его, начинает другой, жмыхов, бойкий и юркий старичонка с гнилыми зубами, и, прибавляя к каждому слову: «друг ты мой» и «землячок», рассказывает длинную историю его похождений в турецкой земле, и каждое из них, к его истинному удивлению, кончалось тем, что из «турка дух вон»… А Федор Потапыч рассказал короткую историю, как он в польскую кампанию пристрелил мужика («так, невеличонка и мужик-то был, да уж больно, каналья, метко целил), а потом его семье все свои деньги и имущество походное отдал… – больно их жалко стало.
– Плачут, – объяснял он, – ревут… Стон дома-то стоял, как принесли-то его, значит, мертвого-то!.. Ребята малые – известно, ничего не понимают, что, как и к чему… Воют… Враг ведь он, знаю, враг, – а жалко… Во как жалко… Кажись, крест бы с себя снял – да отдал бы… А ничего не поделаешь: служба!
А другие говорили опять о сотнях и тысячах молодых жизней, которые никогда уже не увидят солнца и не узнают на земле ни счастья, ни правды, ни даже того, зачем, ради чего все они умерли.
Василий слушал внимательно и сочувственно, голуби клевали крошки хлеба у ног стариков светило солнце, чуть слышно колыхались прозрачные тонкие ветви акации, и всё неслась старая , страшная сказка о бесчеловечной войне, об ужасной крови и смерти, и не верилось, что это не сказка, старая, забытая, а правда, что все это в самом деле было, было недавно, и эти самые старики – убивали, и не раз, а много раз, и не знают, не понимают, что они – убийцы. И становилось страшно от этой простой и недавней правды.
1905/23/VIII
Рассказ
Известно, что три волхва пришли с высоты востока к яслям Вифлеема, три принесли дары и с тремя беседовал злой Ирод, и три вернулись в Персиду, – и потом, когда они умерли, три новых звезды засияли в небе: они ярче всех звезд – за исключением одной, великой звезды Рождества – горят доселе в небе, в темном торжественном небе, в ночь Рождества. Все это известно.
Но няня – наша старая няня Пелагея Сергеевна , – говорила нам в детстве, что волхвов было не три, а четыре, и даже называла имя четвертого волхва,– я забыл это имя, но – вот что удивительно и невероятно, вы все это скажете: что невероятно , – это было русское имя, – и самое простое, обыкновенное русское имя нас не удивляло тогда, в детстве, что имя четвертого волхва было русское, нам не приходило на мысль остановить няню и навести справку по библейским (ой? – нрзб.) архивам (? нрзб.): помню, мы очень с братом радовались, что пришел и русский волхв к младенцу Христу, – и мы только спрашивали няню:
– Няня, а почему же он не дошел до Вифлеема?
– А потому что заблудился, – отвечала няня.
– А где заблудился? – пытали мы.
– А в лесах, в Пещорах, в пустынях-густынях. И дар, что Богу нес, у него отняли злые люди.
Мы замолкали ненадолго. Леса шумят. Отец был родом из Сибири и рассказывал нам про тайгу, про тысячеверстные леса, безысходные для тех, кто не знает в них путей, про дикие вьюги и лесные ветра. Брат вздыхал.
Он был молчаливее меня, и я спрашивал няню:
– А он выйдет, няня, из лесов? Он придет ко Христу?
– Выйдет милый, – отвечала она.
– А когда?
– А тогда, когда дар нивы приготовит, когда откроется от русской земли праведный путь до Божьего града.
– Неизвестно, милый.
Няня гладила меня по голове и поникала головой. Потом поднимала взор к образу Спасителя – перед ним всегда горела с нашего детства зеленая лампада – и крестилась медленно и истово.
Это было в вечер Рождества. Брат отходил к окну. Стекло чуть тронул мороз. Белые блестящие ели разрослись на нижней части стекла. Это был белый рождественский веселый снег. В нем много было цветов и длинных узорных трав. На них сидели белые птицы.
Но брат искал не их. Он грел оставшийся чистым кусочек стекла – искал в нем первую звезду. Но она еще не загоралась в небе – или хмурые снежные тучи еще закрывали ее. И брат отходил от окна к няне и, прижавшись к ее плечу лицом: так тепло! так мягко! там шерстяная пестрая турецкая шаль – «по <лиловому? бежевому? – нрзб.> полю пустили травами», – и, прижавшись к ней лицом, тихо спрашивал няню:
– Няня, а что он принесет четвертый Христу-младенцу, если дойдет из леса ?
– А хлебушка, милый, – отвечала старушка. – Что же у русского крестьянина есть, кроме хлебушка?
– А он мужик разве, няня?
– Хресьянин он. Русский человек хресьянин, – убежденно отвечала няня. – Всегда хресьянин.