В былые времена Лодька иногда заводил об этом разговор с мамой, но она каждый раз делала круглые глаза и — всегда одно и то же: «Перестань! И чтобы никогда, ни с кем и нигде ты не вздумал говорить такие слова…» Ну, он и перестал. Лишь после ареста папы у Лодьки с мамой опять случился откровенный разговор. О многом. Но и тогда мама не обвиняла Сталина. А под конец снова: «Пожалуйста ни с кем об этом…» И с той поры Лодька говорил про такое лишь с Борькой. Изредка.
У Борьки отношение к Сталину было более определенное. Оно и понятно: Лодькин отец, хотя и далеко, но все-таки живой и когда-нибудь вернется, а Борькин сгинул неизвестно где еще до войны. Борька говорил о Великом Вожде всех народов примерно так: «Усатый Сосо — мозги из поноса». Известно было, что в детстве мальчика Иосифа Джугашвили звали ласковым именем Сосо. А потом, когда стал отважным революционером, дали подпольную кличку Коба. На это у Борьки тоже имелась строчка: «Добрый дядя Коба доведет до гроба»… Но при всем при этом Борька оставался рьяным пионером, любил школьные линейки с горнами и барабанами и чистосердечно отдавал салют знамени с вышитыми словами: «К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!»
С Галчухой Лодька тоже иногда вел откровенные разговоры. Однако на другие темы. Галчуха, вечно страдающая от сердечных неудач, делилась этими страданиями с юным соседом. Дяди Кузи и тети Таси по вечерам почти никогда не было дома, Галчуха стучала в стенку, звала Лодьку к себе, угощала разведенным из брикетов какао и принималась и горько рассуждать:
— Лодик, ну почему они такие? Сперва все хорошо, ходили на «Сказание о земле Сибирской», про Чайковского говорили, а потом он — вдруг лапами… Главное, без всяких слов…
У Лодьки опыта в таких делах не было ни малейшего. И зачем надо «лапами», он сам не понимал. Но из разговоров старших ребят (а также таких типов, как Бахрюков и Суглинкин) знал, что в отношениях с девицами процесс «лапанья» и «обжимания» занимает немаловажное место. «Сели под сиренью, я придвинулся на лавочке, а ей дальше уже некуда, край, ну я ее и за это… Оно мягонькое такое… Сперва пискнула, а потом будто замурлыкала…»
У Лодьки такие признания не вызывали никаких чувств, но он понимал, что активное «обжиманье» считается у больших парней делом серьезным. Следующий этап — решительное объяснение, а там, глядишь, и свадьба…
(Не забывайте — середина двадцатого века, комсомольская юность.)
Лодька без лишней деликатности разъяснял ситуацию Галчухе, но той свадьба была еще не нужна. Ей хотелось отношений чистых и прозрачных, как музыка «Лебединого озера».
— Галь, ну ты старайся, чтобы так и так, — теоретизировал Лодька. — Ну, пусть маленько это… потрогает. А если сильно — сразу по зубам…
— Было уже, по зубам-то… А дальше что? Утерся и больше не смотрит…
— Значит, не та любовь, — умудренно подводил итог Лодька.
Галчуха печально смотрела в пространство: мол, а где она та?
Иногда Лодька утешал Галчуху всерьез, а бывало, что отпускал шуточки. Причем не очень осторожные. Вроде как та, про бюстгалтер. Это чтобы малость развеять Галкино уныние. Она хватала полотенце, лупила им Лодьку и в конце концов загоняла под стол. Оттуда Лодька говорил:
— Поставь лучше своего Пуччини и успокойся.
Галчуха ставила пластинку и садилась у патефона, подперев щеку. А Лодька шел читать очередные приключения.
Книжных приключений теперь хватало. Все вечера, допоздна, Лодька сидел (вернее лежал на пузе) за романами Купера, Майн-Рида, капитана Мариетта, Сальгари… Мама иногда возмущалась:
— Утром тебя опять не добудишься! Вот скажу Льву Семеновичу, чтобы не давал больше книг…
Но это она так, для порядка. И Лодька в очередную субботу или воскресенье топал в Затюменку, на Казанскую. Путь не близкий, туда и обратно — километров пять (и по сырому осеннему логу не пойдешь), а мелочь на автобус была не всегда. Но всегда была радость от спрятанной за пазуху увесистой книжки, которой опять хватит на неделю…
О матросках
Лев Семенович не сразу отпускал гостя. Впрочем, случалось, что и сразу — если был занят или куда-то спешил (тогда — выбирай книжку и будь здоров). Но чаще усаживал пить чай и заводил беседу. То рассказывал, как учился фотографировать, то рассуждал о книгах, то расспрашивал Лодьку о его делах.
Лодька охотно повествовал про «герценскую» компанию, футбольные игры, состязание по стрельбе из рогаток, про упрямую стеклянную банку, которую до сих пор так и не сумели «раскокать», про бестолкового Цурюка (вечно с ним что-то происходит!)… Про школу он говорил мало. О делах в классе вспоминать не хотелось, чувствовал он там себя неуютно. Были в седьмом классе (теперь уже «В», а не «З») неплохие ребята — Сашка Черепашин, Гриша Раухвергер, Игорь Калугин, — однако товарищами их не назовешь. И надежды на их заступничество, когда прискребался Мерюков с дружками, не было…
Про Борьку Лодька упоминал мало. Боялся, что Лев Семенович спросит: «Почему ни разу не привел с собой друга?» А Лодька не хотел. Понимал, что это не очень хорошо, но… Лодька лишь регулярно давал Борьке книги Льва Семеновича и объяснял, что берет их у маминого знакомого, который не любит лишних посещений. Это чтобы Борька не запросился с ним. По правде говоря, хотелось, чтобы у него, у Лодьки, был такой вот исключительно свой уголок, куда можно прийти и спрятаться хоть на полчаса от всей окружающей жизни.