Вот он принялся кружить около дочери полковника, мурлыкал, напевал и выделывал всякие шуры-муры, а эта невинная бедняжка смотрела на него, точь-в-точь как комиссариатский бык на полкового повара. У него были скверненькие, торчащие черненькие усишки, и каждое-то слово он закручивал и изворачивал. Ох! Это был хитрый человек и по природе лгун. Есть прирождённые лгуны. Вот и он был таким. Я знал, что он по уши в долгу; кроме того, знал я о нем ещё много разных разностей, но из уважения к вам, сэр, умолчу о них. Часть известного мне знал и полковник; он не хотел иметь с ним дела, и, судя по тому, что произошло позже, капитан подозревал это.
Вот раз офицеры и офицерские леди, вероятно со скуки, а то они не затеяли бы ничего подобного, решили устроить любительский театр. Вы много раз видели эти зрелища, сэр, и знаете, что это плохая забава для тех, кто сидит на заднем ряду и колотит ногами о пол, ради чести своего полка. Мне приказали быть за сценой, тащить это, поднимать то. Дело было нетрудное и даже приятное, благодаря пиву и девушке, одевавшей офицерских леди… (Она умерла в Аггра, двенадцать лет тому назад.) Они играли штуку, которая называется «Обручённые»; вы, может, слышали о ней? И дочь полковника представляла горничную. А капитан был малым по имени Брум, Сприт Брум звали его в пьесе. Тогда-то я и увидел то, чего не замечал раньше, а именно, что он не джентльмен. Они слишком много бывали вместе, эти-то двое! И все шушукались, прячась за декорациями, которые я менял; кое-что я слышал, и мне хотелось, до смерти хотелось, обрезать ему гребешок. Он все шептался с ней, уговаривал её согласиться на какой-то скверный план; она пыталась противиться; только видно было, что воли у неё немного. Удивляюсь, право, что в те дни мои уши не выросли на целый ярд, я так усердно слушал! Но я делал вид, что ничего не замечаю; поднимал одну вещь, опускал другую; все как полагалось, и, думая, что я не могу слышать, офицерские леди говорили между собой: «Какой услужливый молодой человек этот капрал Мельваней». Я был тогда капралом. После меня понизили, но все равно, в своё время я был капралом.
Хорошо-с, дело шло, как обыкновенно при любительских представлениях, и хотя я подозревал многое, но только во время репетиции в костюмах мне стало ясно, что эти двое — негодяй и дурочка (какой ей и полагалось быть) — решились на «уклонение».
— На что? — спросил я.
— На уклонение. Вы называете это побегом. Исключая те случаи, когда все совершается по правилам, — отвратительно и грязно увозить от родителей единственную дочь, девушку, которая сама себя не понимает. В комиссариате был сержант, и он объяснил мне, что такое уклонение. Я вам расскажу…
— Продолжай об этом проклятом капитане, Мельваней, — прервал его Орзирис, — комиссариатские сержанты дело неинтересное.
Мельваней признал справедливость его замечания и продолжал:
— Я понимаю, что ни полковник, ни я не дураки; меня считали самым бойким солдатом в полку, а полковник был лучшим командиром в целой Азии. Итак, все, что говорили он или я, было сущей правдой. Мы оба знали, что капитан дурной человек, но по причинам, о которых я уже раз умолчал, мне было известно больше, чем моему полковнику. Я, скорее, исколотил бы капитана прикладом моего ружья, чем позволил бы ему украсть девушку; все святые знают, что, женится он на ней или не женится, ей все равно пришлось бы мучиться, и, во всяком случае, вышел бы дьявольский скандал. Но я никогда не поднимал руку на своего офицера… Однако теперь, вспоминая о прошлом, считаю это чудом.
— Мельваней, светает, — сказал Орзирис, — а мы не ближе к делу, чем были в самом начале. Одолжи мне свой кисет. В моем — труха.
Мельваней подал ему свой кисет, набил заново и собственную трубку.
— Последняя репетиция подходила к концу. Меня мучило любопытство, и потому я остался за кулисами, когда декорации сменили. Я лежал под какой-то штукой с нарисованным коттеджем и распластался, как мёртвая жаба. Эти двое шептались; она вздрагивала и хватала ртом воздух, точно только что вытащенная на берег рыба. «Уверены ли вы, что все готово?» — говорит он или произносит «слова подобного значения», как выражаются во время военных судов.
— Верно, как смерть, — говорит она, — только мне кажется, мы поступаем ужасно жестоко по отношению к моему отцу.
— К черту вашего отца, — говорит он или что-то в этом роде. — Все устроено, все ясно. По окончании дела Джунги подаст карету, вы преспокойно приедете на станцию к двухчасовому поезду; а в вагоне буду я с вашей одеждой.
«Ага, — думаю, — значит, в дело замешана её айя (туземная няня). Айи — ужасно скверная вещь. Не связывайтесь с ними!» Тут капитан принялся умасливать бедняжку, а тем временем офицеры и офицерские леди ушли; свет потушили. Для объяснения «теории бегства», как говорят мушкетёры, вам следует узнать, что после дурацких «Обручённых» разыгрывали пьеску под названием «Парочки», в которой речь шла о «парочках» того или иного рода. Девушка играла в ней, капитан — нет. Я подозревал, что после окончания пьесы он отправился на станцию с её вещами. Меня особенно беспокоили эти вещи; ведь я знал, как неприлично офицеру, капитану, шататься по свету с бог знает каким «трузо» на руках, что это вызовет сплетни.