— Ах, пес! — обругался неожиданно Вахрушка, вскакивая с порога. — Вот он к чему про картошку-то меня спрашивал, старый черт… Ну, и задался человечек, нечего сказать!
Когда писарь, наконец, проснулся, Вахрушка вошел в горницу и, остановившись на пороге, заявил:
— Как хошь, Флегонт Василич, а я боюсь.
— Кого испугался-то? — удивился не прочухавшийся хорошенько после вчерашних пельменей писарь.
— А этого самого бродяги. В тоску меня вогнал своими словами. Я всю ночь, почитай, не спал. И все загадки загадывает. «А картошку, грит, любишь?» Уж я думал, думал, к чему это он молвил, едва догадался. Он это про бунт словечко закинул.
— Про картофельный бунт? — вскипел вдруг писарь. — Ах, мошенник! Да я его в три дуги согну!.. я…
— Колдун какой-то, я так полагаю.
— Ну, это пустяки! Я ему покажу… Ступай теперь в волость, а я приду, только вот чаю напьюсь.
— А ежели он што надо мной сделает, Флегонт Василич? Боюсь я его.
— Ступай, дурак!
Вахрушка почесал в затылке и почтительно выпятился в двери. Через минуту мимо окон мелькнула его вытянутая солдатская фигура.
Село Суслон, одно из богатейших зауральских сел, красиво разлеглось на высоком правом берегу реки Ключевой. Ряды изб, по сибирскому обычаю, выходили к реке не лицом, а огородами, что имело хозяйственное значение: скотину поить ближе, а бабам за водой ходить. На самом берегу красовалась одна белая каменная церковь, лучшая во всей округе. От церкви открывался вид и на все село, и на красавицу реку, и на неоглядные поля, занявшие весь горизонт, и на соседние деревни, лепившиеся по обоим берегам Ключевой почти сплошь: Роньжа, Заево, Бакланиха. Вдали, вниз по течению Ключевой, грязным пятном засела на Жулановском плесе мельница-раструска Ермилыча, а за ней свечой белела колокольня села Чуракова. Вверх по течению Ключевой владения суслонских мужиков от смежных деревень отделяла Шеинская курья, в которой поймали вчера мудреного бродягу. Повыше этой курьи река была точно сжата крутыми берегами, — это был Прорыв. Летом можно было залюбоваться окрестностями Суслона.
В сороковых годах Суслон сделался центром странного «картофельного бунта». Дело вышло из-за министерского указа об обязательном посеве картофеля. Запольский уезд населен исключительно государственными крестьянами, объяснившими обязательный посев картофеля как меру обращения в крепостную зависимость. Темная крестьянская масса всколыхнулась почти на расстоянии всего уезда, и волнение особенно сильно отразилось в Суслоне, где толпа мужиков поймала молодого еще тогда писаря Замараева и на веревке повела топить к Ключевой как главного виновника всей беды, потому что писаря и попы скрыли настоящий царский указ. В этот критический момент, когда смерть была на носу, писарь пустился на отчаянную штуку.
— Ведите меня в волость, я все покажу! — смело заявил он.
Когда тысячная толпа привела писаря в волость, он юркнул за свой стол, обложился книгами и еще смелее заявил:
— Ну-ка, возьмите меня через закон. Вот он, закон-то, весь тут.
Мужики совершенно растерялись, что им делать с увертливым писарем. Погалдели, поругались и начали осаживать к двери.
— Робята, пойдем домой! — послышался первый голос, и вся толпа отхлынула от волости, как морская волна.
Находчивость неизвестного писарька составила ему карьеру и своего рода имя. Так он и остался в Суслоне. Вот именно этот неприятный эпизод и напомнил ему Вахрушка своею картошкой.
Напившись на скорую руку чаю и опохмелившись с гостем рюмкой настойки на березовой почке, он отправился в волость. Ермилыч пошел за ним.
— Надо его проучить, — советовал мельник, когда они подходили к волости.
У волости уже ждали писаря несколько мужиков и стояла запряженная крестьянская телега. Волостных дел в Суслоне было по горло. Писарь принимал всегда важный вид, когда подходил к волости, точно полководец на поле сражения. Мужиков он держал в ежовых рукавицах, и даже Ермилыч проникался к нему невольным страхом, когда завертывал в волость по какому-нибудь делу. Когда писарь входил в волость, из темной донеслось старческое пение:
Тяжело душеньке с телом расставатися, Тяжелее душеньке во грехах оставатися.
— Вон он, идол, какую обедню развел, — жаловался Вахрушка.
Писарь Замараев занял с приличною важностью свое место за волостным столом, а мельник Ермилыч поместился в качестве публики на обсиженной скамеечке у печки. Ермилыч, как бывший крестьянин, сохранял ко всякой власти подобострастное уважение и участенно вздыхал, любуясь властными приемами дружка писаря.
— Ну-ка, приведи сюда эту ворону! — лениво сказал Замараев, для пущей важности перелистывая книгу входящих бумаг.
Вахрушка молодцевато подтянулся и сделал налево кругом. Таинственный бродяга появился во всем своем великолепии, в длинной рубахе, с котомочкой за плечами, с бурачком в одной руке и палкой в другой.
Писарь сделал вид, что не замечает его, продолжая перелистывать журнал, а потом быстро поднял глаза и довольно сурово спросил:
— Бродяга? Непомнящий родства? Так… А прозвище?
— Колобок, — смело ответил старик, с улыбочкой поглядывая на мельника.
— Божий человек, значит.