Какие здесь были гнетущие дни, если б вы знали! Весна. Дожди. Выехать трактором на поле невозможно: здесь ужасно скользкая почва, колеса скользят, крутятся, на месте буксуют. А каждый день, каждая минута дороги.
Был в колхозных яслях. Это обыкновенная хата из хороших. В одной комнате дети в возрасте от двух с половиной до пяти лет сидели за столиками и дожидались обеда, пели «На полянке сели…». В другой смешной трогательно по стенам очень низко развешаны вешалки, и на них висит детская роба — кофты, курточки, зипунишки.
В третьей комнате — спальня. Там на таких же детских трогательных «козлах» спало несколько маленьких мальчиков и девочек. Воздух плох, не проветривают.
В четвертой комнате, где воздух тоже очень спертый, три коечки. Там больные дети. Таких на сорок человек трое. Остальные здоровые и веселые.
Один большеголовый малыш с лукавыми и страшно добрыми глазами.
— Как зовут?
— Мыкола.
За детьми смотрят девочка лет девяти, серьезная, аккуратная, и взрослая няня в чистом кубовом платье, в белом платке и клеенчатом переднике. Она чиста, но равнодушна. У нее на руках забавный полуторагодовалый пузырь — девочка, очень большеголовая и большеглазая, как мопс, дочка колхозного головы.
В сенях, держась ручкой за столбик, стояла, поджав одну босую ногу, как цапля, и плакала, развозя грязь по лицу, четырехлетняя девочка в платочке. Она содрогалась от плача. Она сегодня первый раз в яслях, — наверное, думает, что мамка ее бросила.
Я к ней подошел с лаской, но она заревела во весь голос. Я спросил того ласкового и веселого малыша с большой плюшевой головой:
— А где мамка?
Он ответил:
— Работает…
— А батька?
— Работае-е-е… — И махнул ручкой в степь.
Село Зацепы. Во дворе школы-семилетки милый садик. А сама школа — обычный школьный каменный одноэтажный дом с колоколом у крыльца. В садике растут кусты желтой акации, вишни, и за ними небольшой огород чудесных высоких маков; они все одного роста, толстые стебли, зеленые коробочки и крупные батистовые цветы — бледно-розовые, бледно-лиловые и белые.
Это же не цветы, это огородная «культура».
Учитель — молодой, деревенского вида человек, с коротко остриженной круглой головой, в серых брюках, деревенских башмаках, в косоворотке стального цвета и кожаном поясе.
По стенам учительской два стеклянных черных, очень плоских шкафчика — вверху стекло, внизу закрытые ящики. Похожи эти шкафчики-этажерки на божницы.
На подоконнике два дешевых голубых глобуса — один побольше, а другой поменьше.
В углу кучка глиняной лепки — дощечки с листьями, фруктами.
От скуки я прошелся по гулким классам. Там ремонт. Наляпано известью. Черные столы, скамьи и доски — все сдвинуто, перевернуто. Небольшое пианино палисандрового дерева. Очень старое. Я поднял крышку и стукнул пальцем по желтому костяному клавишу. Клавиш пикнул. Звук резкий, но без резонанса.
Зимой здесь будет порядок, много детей, шум и в воздухе сухая меловая пыль.
В сенях свалены деревянные капканы для сусликов.
К учителю зашла дочь директора нашей МТС. Ей около шестнадцати лет. Она только что окончила семилетку. Это девушка-подросток. Она красива, провинциальна и застенчива. У нее две небольшие толстые косы, жакет, детская юбка, голые ноги в носках, туфли на низком каблуке.
Зою Васильевну она называет «тетя Розанова», а меня «дядя» и, отвечая на вопрос взрослого, краснеет. Она поступает в Днепропетровске в какой-то техникум. Мне показалось, что она рассчитывала застать учителя одного; увидя нас, она поклонилась и немного покраснела.
На побывке в Москве. Хожу по жаре, среди шума, нарядных девушек. Чувствую себя отпускником с фронта, неловким солдатом.
Выехал из Москвы (второй раз) 15 июля, приехал в Синельниково 16-го вечером. До одиннадцати ждал бердянского поезда. Сел в вагон. В вагоне пусто.
Ночь.
Свет от станции через окна. Жду отправления. Входит какой-то парень. В вагоне плохо видно, но парень сразу обратил на себя чем-то внимание. Он какой-то несуразный, шаркает длинными ногами, валится вперед, идет не то как пьяный, не то как еще не проснувшийся, хлопая ладонями по стенам и скамьям, хватаясь длинными руками за полки.
Он вошел, бормоча что-то под нос, с обезьяньей ловкостью взобрался на вторую полку против меня, сразу упал на нее, свесив голову в проход и высунув чересчур длинные ноги в открытое окно.
Сопел. Плевал на пол. Ворочался. Мычал про себя.
Я курил.
Он сказал мне что-то, чего я не разобрал. Я не ответил. Он отвернулся, сплюнул.
Было похоже, что его мучит жажда. Быстро обернулся и еще раз что-то сказал мне косноязычно. Я опять не понял. Но показалось, что он просит закурить. Я сказал, что у меня последняя папироса. Он промычал, отвернулся, потом вскочил и мгновенно влез на третью полку; оттуда бесшумно перебрался на противоположную, надо мной, и там, в темноте, затих.
Поезд стоял.
Затем ввалились, косноязычно болтая, еще два парня. Они прошли по вагону, согнувшись и хлопая в темноте длинными руками по лавкам. Они, сопя, улеглись на лавки. Затихли.
Потом еще один такой же.
Мне почему-то стало не по себе.
Потом под окном по перрону, разговаривая, прошли какие-то двое… Я уловил одно лишь слово — «душевнобольные».