— Чего тебе понадобилось? — спрашивал сам хозяин, высовывая свою пьяную башку в волоковое окно, какое было у Гущиных. — Ишь как ускорилась… запыхалась вся…
— Вышли-ка ты мне, родимый мой, Макара Горбатого… Словечко одно мне надо бы ему сказать. За ворота пусть выдет…
— Нету ево…
— А лошадь чья у ворот стоит?
Таисье пришлось подождать, пока пьяный Макар вышел за ворота. Он был без шапки, в дубленом полушубке.
— Макарушко, поезжай-ка ты подобру-поздорову домой… Слышишь? — ласково заговорила Таисья.
— Н-но-о?
— Я тебе говорю: лучше будет… Неровен час, родимый мой, кабы не попритчилось чего, а дома-то оно спокойнее. Да и жена тебя дожидается… Славная она баба, а ты вот пируешь. Поезжай, говорю…
Пьяный Макар встряхивал только головой, шатался на месте, как чумной бык, и повторял:
— А ежели, напримерно, у меня свое дело?.. Никого я не боюсь и весь ваш Кержацкий конец разнесу… Вот я каков есть человек!
— Знаем, какое у тебя дело, родимый мой… Совсем хорошее твое дело, Макарушко, ежели на всю улицу похваляешься. Про худые-то дела добрые люди молчат, а ты вон как пасть разинул… А где у тебя шапка-то?
Не дожидаясь согласия, Таисья в окно вытребовала шапку Макара, сама надела ее на его пьяную башку, помогла сесть верхом, отвязала повод и, повернув лошадь на выезд, махнула на нее рукой.
— Кышь, ты, Христова скотинка! — по-бабьи понукала она лошадь, точно отгоняла курицу. — С богом, родимый мой…
Когда, мотаясь в седле, Макар скрылся, наконец, из вида, Таисья облегченно вздохнула, перекрестилась и усталою, разбитою походкой пошла опять к гущинской избе. Когда она подходила к самым воротам, на фабрике Слепень «отдал шабаш», — было ровно семь часов. Отмывавшие на воротах деготь бабы до того переполошились, что побросали ведра, вехти, косари и врассыпную бросились во двор… Сейчас пойдут рабочие по улице и все увидят мазаные ворота, — было чего испугаться. Не потерялась одна Таисья и с молитвой подбирала разбросанные бабами ведра. «Помяни, господи, царя Давыда и всю кротость его…» — вычитывала она вслух.
— Гли-ко, девоньки, ворота-то у Гущиных! — крикнул чей-то девичий голос через улицу.
Как на грех, снег перестал идти, и в белом сиянии показался молодой месяц. Теперь весь позор гущинского двора был на виду, а замываньем только размазали по ним деготь. Крикнувший голос принадлежал поденщице Марьке, которая возвращалась с фабрики во главе остальной отпетой команды. Послышался визг, смех, хохот, и в Таисью полетели комья свежего снега.
— Тьфу, вы, окаянные! — ругалась она, захлопывая ворота.
— Вот как ноне честные-то девушки поживают! — орала на всю улицу Марька, счастливая позором своего бывшего любовника. — Вся только слава на нас, а отецкие-то дочери потихоньку обгуливаются… Эй ты, святая душа, куда побежала?
Когда брательники Гущины подошли к своему двору, около него уже толпился народ. Конечно, сейчас же началось жестокое избиение расстервенившимися брательниками своих жен: Спирька таскал за волосы по всему двору несчастную Парасковью, середняк «утюжил» свою жену, третий брательник «колышматил» свою, а меньшак смотрел и учился. Заступничество Таисьи не спасло баб, а только еще больше разозлило брательников, искавших сестру по всему дому.
— Убить ее, бестию, мало! — орал Спирька, бегая по двору с налитыми кровью глазами.
На заимке Основы приветливо светился огонек. Она стояла на самом берегу р. Березайки, как раз напротив медного рудника Крутяша, а за ней зеленою стеной поднимался настоящий лес. Отбившись от коренного жила, заимка Основы оживляла пустынный правый берег, а теперь, когда все кругом было покрыто снеговым покровом, единственный огонек в ее окне точно согревал окружавшую мглу. Зимой из Кержацкого конца на заимку дорога шла через Крутяш, но теперь Березайка еще не замерзла, а лубочные пошевни Таисьи должны были объехать заводскою плотиной, повернуть мимо заводской конторы и таким образом уже попасть на правый берег. Небольшая пегая лошадка бойко летела по только что укатанной дороге. Правила сама Таисья умелою рукой, и пегашка знала ее голос и весело взмахивала завесистою гривой.
— Ох, горе душам нашим! — вздыхала Таисья, понукая пегашку.
Рядом с ней сидела Аграфена, одетая по-зимнему, в нагольный тулуп. Она замерла от страха и все прислушивалась, нет ли погони.
— Матушка… смертынька… — шептала она, когда назади слышался какой-нибудь стук.
— Это на фабрике, милушка… Да и брательникам сейчас не до тебя: жен своих увечат. Совсем озверели… И меня Спирька-то в шею чуть не вытолкал! Вот управятся с бабами, тогда тебя бросятся искать по заводу и в первую голову ко мне налетят… Ну, да у меня с ними еще свой разговор будет. Не бойся, Грунюшка… Видывали и не такую страсть!
Когда пошевни подъехали к заимке, навстречу бросились две больших серых собаки, походивших на волков. На их отчаянный лай и рычанье в окне показалась голова самого хозяина.
— Кто крещеный? — спросил он.
— Свои, Аника Парфеныч, — коротко ответила Таисья, не вылезая из пошевней. — Отопри-ка нам поскорее ворота, родимый мой… Дельце есть до тебя небольшое.
— А я тебя и не признал как будто, Таисьюшка… Што больно ускорилась? Лысан, цыц!.. Куфта… у, живорезы!..