— Хотите идти слева? Тут глубже снег…
— Нет, спасибо, мне очень хорошо…
И они опять молча суют лыжи, слегка наклоняясь вперед. Снег вокруг, среди сосновых розоватых стволов, становится все глубже, белее, сосны все оснеженнее. Вечер мягко меняет краски, все больше сливаясь с воцаряющейся лунной ночью.
— Ох, я, кажется, устала! — говорит она наконец, поворачивая к нему раскрасневшееся лицо и слегка улыбаясь. — Куда мы идем? Мы заблудимся…
У него еще больше замирает сердце, но он отвечает, стараясь говорить как можно обыденнее:
— Еще немного. Скоро опять поляна и скамейка, — разве вы не помните? Вы потише, поровнее. Вот так: раз, раз… раз, раз…
На поляне, возле скамейки, утонувшей в снегу, он отпускает ее руку и, только отпустив, чувствует, какое это было наслаждение держать ее, как будто сосредоточившую в себе всю прелесть всего ее женского существа.
Он утаптывает снег возле скамейки, срезает лыжей снежную подушку с нее, смахивает платком сухие остатки снега. Она садится и на минуту блаженно закрывает глаза.
— Как хорошо. Какая тишина. Какие это птицы?
По кустам можжевельника перелетают толстые, зобастые, с красными грудками снегири.
— Это снегири.
— Как они красивы!
— Хотите, убью одного?
И он вынимает из кармана маленький револьвер.
— Нет, не надо, — говорит она с нерешительной улыбкой.
Толстый снегирь перелетает ближе.
— Видите, он сам идет навстречу смерти. Так я стреляю.
— Нет, нет, не надо.
— Вы боитесь?
— Нет, но не хочу…
Она слабо махает рукой на снегиря, но снегирь перелетает еще ближе. И тотчас же, как хлопнувший кнут, раздается выстрел, от которого она быстро закрывает глаза и затыкает уши.
Снегиря на кусте уже нет. Промах, конечно? Подняв глаза кверху, они видят, что луна среди верхушек сосен уже в сиянии и возле нее вьется серебристый ястребок, которого откуда-то спугнул выстрел. Потом смотрят в кусты. Снегирь взъерошенным комочком лежит на снегу.
— Это совершенно неправдоподобно! — восклицает лицеист, кидаясь к нему. — Из револьвера и вдруг попасть!
И еще напряженнее чувствует, что время идет, а они оба говорят и делают совсем не то, что надо.
— И вам не жаль? — спрашивает она, разглядывая еще теплого снегиря.
— Увы, ничуть! — шутливо выговаривает он с трудом, стукнув от внутренней дрожи зубами при взгляде на ее губы, мех вокруг шеи, маленькие ботинки в снегу. — Вы запачкали кровью руку…
Она кладет снегиря на скамейку и поднимает на него глаза, которые кажутся вопросительными и ждущими.
— Дайте вытру снегом…
Она протягивает руку. Он вытирает, замирая от нестерпимого желания целовать, кусать ее.
Вечера уже почти нет. Луна между соснами уже зеркальная. В легкой тени от верхушек сосен снег принял цвет золы, а на местах освещенных искрится.
— Однако что же это мы? — говорит она, вдруг поднимаясь. — Мы рискуем не найти их. Идемте скорее!
И опять они берутся за руки и поспешно двигают лыжами. Проходит пять, десять минут…
— Постойте! Мы, кажется, совсем не туда идем! Где мы? Опять какая-то поляна…
— Нет, верно, — говорит лицеист. — Видите — поляна покатая, это уже спуск к реке. Мы незаметно все время забирали влево.
Но она стоит, растерянно оглядываясь. Поляна глухая, в глубоком снегу. Над головою уже совсем по-ночному блещет луна, тени меж сосен черны, четки, на краю поляны тонет в сугробах черная изба без окон, снежная, пухлая крыша ее вся играет белыми и синими бриллиантами. Тишина мертвая.
Вы куда-то завели меня, — говорит она негромко, уже с неподдельным страхом. — Идем назад.
Но он странно смотрит на нее и тянет ее за руку вперед. Давайте только заглянем в эту избу… На одну минуту…
Она делает несколько шагов, но возле избы решительно противится, останавливается и отнимает у него руку. Он, бросив лыжи, идет по твердому сугробу к раскрытой двери и, наклоняясь, скрывается в ее темноте. Через минуту раздается из избы его голос:
— Как здесь хорошо! Загляните хоть в окно! Неужели вы боитесь?
— Нет, но не хочу. Где вы? Пойдемте, поздно.
— Как красив здесь лунный свет! Это что-то сказочное!
— Если вы не выйдете, я уйду одна…
И, скрипя по морозному снегу, она подходит к окну, заглядывает в него:
— Где вы там?
И вдруг ее ослепляет таким дивным, таким страшным и райски прекрасным зеленым светом от прорезавшего все небо и разорвавшегося метеора, что она вскрикивает и в ужасе бросается в дверь избы.
Через полчаса они снова выходят на залитую луною поляну и уже до самой реки не могут произнести ни слова.
Париж. 27 декабря. 1920
Глупец тот, кто воображает, что он имеет полное право и возможность ездить когда ему угодно в этом классе!
Вот Цейлон, Коломбо, март 1911 года.
Утро, всего восьмой час.
Но зной уже адский, он густ и неподвижен, как перед той страшной грозой, которой, должно быть, начался потоп.
Весь в белом и в белом шлеме, сижу в раскаленной лакированной колясочке, в маленькой двуколке, в тонких оглоблях которой ровно и крупно, слегка подавшись вперед, мчится высокий и черный, весь блистающий своей могучей великолепной наготой тамил.
Еду на вокзал, чтобы отправиться — ну, скажем, в Анарадхапуру.
И вот впереди уже площадь, пустая, белая, ослепительная, а за нею еще более ослепительное белое здание вокзала, — оно почти страшно своей белизной на белесом от зноя небе. Среди всей этой белизны и белого солнечного пламени черное тело и длинные черные волосы тамила режут глаз.