Ну, все влюблялись. А молодые – так, высуня язык, и ходили, как опоеные. Чего ж один изгораздился для нее… Велела она ему из зологического сада живую лисицу ей принести. Он за сурьез принял да и попадись: ночью клетку Лисицыну продрал и потащил лисицу, – она ему все лицо ободрала. На месяц в «Титы» попал, а про Катичку не сказал. Она ему цветов послала для утешения. Так уж все баловали – она и иссвоевольничалась, все-то ей нипочем, воображать стала из себя. А барыня не нарадуется. Меня уж и в грош не ставила, только и слышишь: «заткнись, старая улитка!» – истинный Бог. Спать ложиться, – ну, вертеться перед трюмой да охорашиваться, даже и рубашонку снимет. Оправляю постельку ей… – шелковая, царская постелька у ней была, белая вся, ангельская постелька, – смотрю-смотрю на нее, ну так неприятно станет. Она уж и так, и так, и головкой, и плечиками, и… Да еще меня допытывает:
«А что, нянь…» – это когда в духе, ласково всегда – нянь, звала, а то все – ня-нька! а то еще выдумала – ня-нища! – «А что, нянь… красавица я, а? лучше меня нет?»
Насмех и скажу – попова дочь лучше. Шутки-шутки, а так погибель и начинается. Оглаживать себя примется, по бочкам, и так и сяк извертываться, – издивишься, откудова набралась повадкам! Плюну-скажу:
«Страмница ты, бесстыдница… ну, пристало ли девушке так себя красовать! на рынок, что ли, себя готовишь? Девушка скромностью красуется, а ты как солдат расхлестанный».
И ласкова бывала со мной, так и обовьется, и в глаза зацелует, и на лицо мне дует… ну, такая умильная. Она меня и теперь любит, все мои мысли знает. Только, понятно, стесняла я ее. Она мне тут шляпку носить велела, а мне стыд, будто я пугала какая, голова непривычная, не я и не я… И вот тальма со стеклярусном у меня, Авдотья Васильевна подарила, износу нет, – так ей она не ндравилась: страмлю я ее, допотопная я, старинный дух. Нет, любит она меня, горой за меня. С итальянцем схватилась раз, расскажу-то…
Прибежит в темненькую ко мне, как мне спать ложиться, за шею обнимет и ну целовать. Заерзает-заерзает у меня, прижмется комочком… – «Скажи, нянь… буду я счастлива, буду я любима, буду я богата?…»
И глазки заведет в потолок, будто чего там видит. Я и скажу:
«Ах, Катюньчик… и любима будешь, и богата… а вот счастлива ли будешь – это уж как Бог даст».
Затискается-заерзает, словно ей невтерпеж:
«Ах!..» – воздохнет. А я и пошучу-поразвлеку:
«Не вздыхай глубоко, не отдадим далеко, а хоть за курицу, да на свою улицу!»
Она так вся и воссияет!
«Да как ты хорошо-складно! Да скажи еще… да какая ты му-драя… Василиса ты Премудрая!..» – И затуманится вся, зажмурится… – «Ах, хочу быть счастливой, хочу-хочу, нянюк… большого счастья хочу!..»
А выпало-то вон что. Счастье… да какое же это счастье, барыня… что крутимся-то так, партреты ее печатают? Душеньку ведь ее я знаю, спокою у ней нет… и себя, и других измучила. А уж про себя-то сказать… – не глядела бы ни на что. К чужому-то свое не прирастает. На солнышко гляжу, – и солнышко-то не наше словно, и погода не наша, и… Ворона намедни, гляжу, на суку сидит, каркает… – совсем, будто, наша ворона, тульская!.. Поглядела, – не та ворона, не наша… у нас в платочке.
Ну, хорошо. И будоражная тогда у нас жизнь пошла, хавос и хавос. Война такая, некрутов гонят, раненых везут и везут, конца не видно, и по улицам на костылях все, да партиями, у всех горе кругом такое… того забрали, того покалечило, того убили… у Авдотьи Васильевны братца убили, и крестника моего ранило, рука повисла, – рыбкой который торговал… А у нас чисто балаганпир: и гости, без исходу, и музыка у нас каждый вечер, и представлять подучаются, и… – так с утра до ночи и кружили. Из нашего лазарета солдатиков поглядеть пускали, а то и угостим. Меня-то они шибко уважали, доверялись… Ну и скажут, бывало:
«Кому горе, кому смех. Господа все войну затеяли, для удовольствия… ишь, какие все жеребцы-то у вас жируют, а воевать не идут».
Это как к концу стало, а то все были деликатные. Мы им и винца для здоровья подносили, барин нам доставал… – и пироги им пекли на праздники, – так-то довольны были!..
И отыскала барыня в лазарете где-то полковника… такого-то орла-красавца, в крестах весь, – ходила она за ними. У ней и косыночка была – милосердая сестрица. Стал он к нам бывать, по виску черная обвязочка. Так об нем барыня пеклась, такое ему уважение у нас было… – он и влюбись в Катичку. А у него трясение мозгов было, с пу-шек, – он и помешался от любви. Придет и сидит. И Катичка, примечала я, задумываться стала. Уж все разъедутся, а он сидит и сидит, в усы себе глядит. Да Катичке вдруг и скажет, чисто вот на образ молится:
«Голубой вы ангел! Вы сошли с неба!..» – и руки к ной, вот так вот.
А она губки кусает, так жалко ей. Мука была смотреть. А то раз и заплакала, убежала. А он и перекрестился вслед ей! Насварение мозгов уж у него стало. Ну, намекать мы ему – лучше бы не ходить. И барыня все расстроена, и Катичка какая-то такая, ждет все, когда придет… а сидеть мука с ним, с полоумным, и жалко-то его… Он и не стал ходить, понял словно. Три дни не был, нам из вошпиталя звонят: где полковник, почему не является. Поехала барыня, а там и говорят: поглядите вон, обмерзлого сейчас нашли за заставой, в снегу сидел. Ногу ему и отпилили. Так мы его жалели, плакала даже Катичка. Да, забыла я… сказал-то чего он раз: «Голубой ангел! Зачем вы сошли к нам с неба?…