«Вот Ангел-Хранитель отойдет от тебя, нечистый и унесет, с рогами!»
Она – кричать-биться, полог на кроватке изорвала.
Барыня на меня – «ты мне ее уродом сделаешь!» Заснет – я ее водицей святой и покроплю. А то какую манеру еще взяла: покрещу ее, зрячую, – она смеется:
«А вот и сказу завтра мамочке… крестила ты меня!»
Стало уж мне с ней страшно, – ОН уж будто из ее ротика кричит. Стала она меня по щекам хлестать. Раз спустила, другой спустила, – она меня прыгалкой по глазу, залился глаз. Я ее по щекам и отхлестала, для острастки. Она к мамочке, с ревом, а та, дела не разобрамши, да при ней на меня, с ключами!.. Так вся и исказилась:
«Ты, хамка… посмела лица коснуться!..»
«Погодите, – говорю, – скоро она и вас примется колотить».
Уж на что миса, англичанка, и та все глазами ужахалась, что Бога не хотят. А она в свою церкву ходила… и они тоже в Бога веруют… – и у ней над кроватью крест костяной висел, в веночке. Я им и на мису указывала, – глупей она вас, что ли? Тоже образованная, да еще англичанка.
И решила я отойти от них. Укладочку собрала, извощика привела, а ни пачпорта, ни зажитого не отдают. А за ними сот за семь было. Не отдают и не отдают: «Катичка тебя отпускать не хочет». А та топочет, прыгает на меня, фартук на мне порвала, по полу кататься стала, ножками бить, – в мамашу. Барыня, бывало, с барином как повздорят, сейчас разуются – и в сени босиком, да зи-мой! Барин схватит ее в охапку и принесет, а она по полу начнет кататься. Из графина окатит – сразу и приведет в себя.
Ну, осталась я. И рада, привыкла к ним, – и обидното, будто и за человека не считают. Легла спать, а сердце не унимается. Плачу в подушку… – хорошая у меня подушка была, пуховая, на корабле пропала, из Крыма как мы поехали. Плачу и плачу, себя жалею. Барыня и входит, давай причитывать:
«Клянешь нас, жалованье не отдаем… лучшего места ищешь, на нас и выискиваешь! Ну, так бы и сказала, жалованья тебе мало…»
«Бога-то побойтесь, – говорю, – сердца я не уйму, а вы с грязью меня мешаете. Ну, семь моих сот за вами, не пропадут, знаю… а зачем над человеком мытарствуете! Всех жалеете, говорите… Не могу я глядеть на хавос ваш, родное дите губите…»
За голову она схватилась:
«Стыдно мне перед тобой, няничка… стыдно!..»
Упала ко мне на шею, трясется вся. Душа у ней добрая была, с семи годков ее знала. Ночь на дворе, метель, в трубе воет, и барина нет дома. И образов-то нету, а она бьется, чисто темная сила ее ломает, – страшно мне с ней тут стало. Покрестила ее украдкой – она и стихла.
«Виноваты мы перед тобой, няничка. Ты хорошая, а мы перед тобой… дрянь мы! И нет мне покою, и всето ложь, и Костик меня обманывает…»
«Бога у вас нет, – говорю, – и покою нету. Худо у нас в доме, ху-до…» – все ей и выложила.
Так она и встрепенулась!..
«Чего ты каркаешь, чего худо?., что ты думаешь, умрет кто у нас?…»
В Бога не верили, а такие-то опасливые, – судьбы боялись. За зерькала дрожали, как бы не треснуло. А я и посмеюсь: в Бога не верите, а зерькалу верите? Да ведь это Господь зерькалом волю свою указывает, зараныпе. А барин страсть покойников не любил. Как завидит на улице – назад, Федору кричит, в объезд. А по нашему, покойника встретить – всегда к добру. Ну, другое дело – свадьба… Все-то у них навыворот.
Да… так и встрепенулась:
«Скажи, что тебе чудится, какое худо? или сон видала?…»
«Образов у вас, – говорю, – нет в доме, у вас все может быть».
«Что – все? что ты меня пугаешь? про Катюньчика чего чувствуешь… что – худо?»
А я чего могу знать, не святая, в сам-деле. А чудится – будет и будет худо. Катичка и заболей скарлатиной. Чего-чего уж она не вытворяла!..
«Ты накаркала… ты все!..»
«Опомнитесь, барыня, – говорю. – Господь видит, как же я могу скарлатину сделать? Пригласите лучше Целителя-Пантелемона».
А Катичке хуже да хуже, хрипеть уж стала. Доктора ездили бессменно, а ей все хуже. Говорят – была скарлатина, а теперь и вовсе дифтерит стал, будьте готовы ко всему. Тут она и погнала меня к Пантелемону, привези. Монах и говорит, – дойдет вам черед дня через три, а покуда помажьте болящую маслицем с мощей. Сказала барыне, а она кулачками затрясла: «вот, когда хочешь – тут и нет!» А я помолилась и помазала Катичку теплым маслицем, в украдку, и в глоточку капельку ей влила, – она и уснула, хорошо так. Поутру глядим – она уж и повеселела. А доктора и говорят, – теперь уж выздоровеет. Что ж вы думаете… не поверила, что с маслица это! Это, мол, от нового лекарства, профессор дал. Так Целителю-Пантелемону и отказали.
Так вот и росла Катичка. А умненькая была, такаято дотошная, все мои песенки умела, гостям пела. А я их много знала. В деревне как сиротой осталась, меня в богатый двор взяли, дитю качать. А у них баушка была, такая-то мастерица сказки сказывать, всего-то-всего умела… с волости за ней приезжали даже. От нее и я наслушалась-набралась. Катичке я даже и певала, уж большая она стала, на теятры когда училась. Может за то и любит. То я ей глупая, дурей нет, а то… – «умней тебя, нянь, нет!» – это уж как разнежится. Василисой Премудрой назовет… Такая умненькая была, – юла-огонь. И в имназии хорошо училась, лист ей с орлами дали. Пятнадцати годков кончила, – хочу и хочу в теятры, в наактрисы! Тут и пошла наша маета. Война пришла, а у нас в доме своя война. Вы тогда в загранице были, долго вас оттоле не выпускали, приехали уж когда царя сместили… Мы тогда барина в Крым повезли, а барыню ране того свезли. А вот, я вам по порядку уж…