Он закрыл глаза и увидал памятную ему с детства картину, здесь же, близ кладбища, расстреливали солдата. Несчастный стоял привязанный к столбу в белом саване. Перед ним стояла шеренга солдат. Молодой, рыжий, с надвинутой на затылок кепи офицер махнул белым платком, и двенадцать ружей блеснули на ярком утреннем солнце светлыми стволами, и в одну линию, параллельно земли, вытянулись впереди солдат, сделавших такое движение, будто бы они хотели достать концами острых штыков солдатика в саване, а ноги их примерзли к земле.
Рыжий офицер опять махнул платком. Из стволов вырвались одновременно двенадцать огненных язычков, затем клубов белого дыма, слившихся в сплошную массу, и белый саван на привязанном солдатике дрогнул, всколыхнулся раза три, а голова его в белом колпаке бессильно повисла на груди.
Воронов с такими же, как он, ребятишками смотрел из огорода на казнь. Это было лет десять назад, очень рано утром. Утро было такое же солнечное, ясное, как и теперь. Воронов вздрогнул, и голова его опустилась так же бессильно на грудь, как у расстрелянного солдатика.
— Вот так же и меня! — Он еще два раза поднял и опустил голову на грудь, будто репетируя, как опустить голову, когда его будут расстреливать, и каждый раз, как он опускал голову, чувствовал, что в грудь вонзались пули…
Он вдруг открыл глаза и вскочил на ноги.
— А может быть, еще не хватились, может, и смена не приходила, — вскрикнул Воронов и выбежал на опушку кладбища, на вал и, раздвинув кусты, посмотрел вперед. Далеко перед ним раскинулся горизонт. Налево, весь утопающий в зелени садов, город с сияющими на солнце крестами церквей, веселый, радостный, не такая темная масса, какой он казался ночью… направо мелкий лесок, левей его дерновая, зеленая горка, а рядом с ней выкрашенная в казенный цвет, белыми и черными угольниками, будка, подле порохового погреба.
Взор Воронова остановился на будке. Около нее стоял недвижимо, как статуя, новый часовой.
У дверей погреба ходил офицер и несколько солдат. Офицер осматривал печати и что-то размахивал руками. Солдаты держали под козырек.
Воронов посмотрел на город, на поляну, где расстреливали солдатика, перекрестился и ползком, между кустарниками, дрожа от страха, добрался до лесу…
Перед ним открывалась бесконечная лесная трущоба.
Воронов обернулся назад и посмотрел в сторону города.
«Расстрелянию», — мелькнуло в его уме.
Он махнул рукой и скрылся в дебрях леса.
На самом краю города Верхневолжска, на высоком, обрывистом берегу Волги, стоит белильный завод, принадлежащий первогильдейному купцу миллионеру Копейкину. Завод этот, состоящий из целого ряда строений деревянных и каменных, закоптелых, грязных снаружи и обнесенных кругом высоким забором, напоминает собою крепость. Мрачно, неприветливо выглядывает он снаружи… острожным холодом веет от него…
У высоких решетчатых железных ворот завода бессменно, день и ночь, сидит сторож, обыскивая каждого выходящего изнутри и спрашивая каждого входящего, «зачем?» и «к кому он идет?».
В один из холодных январских воскресных вечеров холодного 187… года к воротам завода подходил, или, вернее сказать, подбегал, молодой человек, с интеллигентным лицом, одетый в рубище, в опорках вместо сапог, надетых на босые ноги. Подошедший постучал в калитку большим железным кольцом, и на стук вышел сторож, усатый солдат, с добродушно-строгим выражением чисто русского, курносого лица.
— Что тебе?
— Насчет места… нет ли у вас на заводе… — под аккомпанемент щелкавших от холода зубов вымолвил подошедший.
— Замерз, босая команда!.. Ну ступай в сторожку, погрейся уж! — не отвечая на вопрос, добродушно сказал солдат, окидывая его взглядом.
Молодой человек вошел в маленькую сторожку, теплую, как баня, от накалившейся железной маленькой печки, и поместился у притолоки.
— Садись к печке, погрейся, — пригласил его солдат, что и было немедленно исполнено.
— Ну, пропился, что ли, коли на копейкинские хлеба пришел? Впервой сюда?
— Да, ни разу еще нигде не работал, хоть с голоду умирай, спасибо еще добрые люди послали, а то хоть и топиться так в пору!
— А сам из каких? Приказчик прогорелый или из трактирщиков?
— Нет, юнкером на Кавказе служил, офицерского чина не получил, вышел в отставку, приехал сюда место искать и прожился…
Сторож переменил тон. На его лице мелькнула улыбка, выражавшая горькое сожаленье и вместе с тем насмешку.
— Что ж делать, барин! Не вы первый, не вы последний! Трудно только вам будет здесь без привычки, народ-от мрет больно! Вот сейчас подпоручика Шалеева в больницу увезли, два года вытрубил у нас, надо полагать не встанет, ослаб!
— Неужели рабочим, простым рабочим был подпоручик?
— Эх, барин! Да что подпоручик, капитан, да еще какой, работал у нас! Годов тому назад пяток, будем говорить, капитан был у нас, командир мой, на Капказе вместе с ним мы горцев покоряли, с туркой дрались…
— Капитан?
— Как есть; сижу я это словно как теперь в сторожке… перед рождеством было дело, холодно… Вдруг, слышу, в ворота кто-то стучится — выхожу. Стоит это он у ворот, дрожит. Сапожонки ледащие, шапчонка на голове робячья, махонькая, кафтанишка — пониток рваный, тело сквозь видать, — не узнал я его сразу, гляжу, знакомое лицо, так и хочется сказать: Левонтий Яковлевич, здравья желаю! Да уж изменился больно ён, прежде-то, при мундире, да при орденах, красавец лихой был, а тут осунулся, почернел, опять и одежа… одначе я таки признал его, по рубцу больше: на левой щеке рубец был, в Дегестане ему в набеге шашкой вдарили… Ну, признал я его и говорю: «Вашскобродие, вы ли Левонтий Яковлевич?» А я с ним в охотниках под горца хаживал, так все его по имени звали… Любили больно уж… Взглянул ён на меня да как заплачет.