В первом письме я сделал вам небольшое описание города Любека; теперь прибавлю, что успел после того заметить. Я был в огромной здешней кафедральной церкве>*. Это здание решительно превосходит всё, что я до сих пор видел, своим древним готическим великолепием. Здешние церкви не оканчиваются, подобно нашим, круглым или неправильным куполом, но имеют потолок ровной высоты во всех местах, изредка только пересекаемый изломленными готическими сводами. Высота ровная во всех местах и, вообразите, несравненно выше, нежели у нас в Петербурге Казанская церковь, с шпицем и крестом. Всё здание оканчивается по углам длинным и угловатым, необыкновенной толщины, каменным шпицем, теряющимся в небе… Живопись внутри церкви удивительная. Много есть таких картин, которым около 700 лет, но которые всё еще пленяют необыкновенною свежестью красок и осенены печатью необыкновенного искусства. Знаменитое произведение Альбрехта Дюрера, изваяние Квелино, всё было мною рассмотрено с жадностью. На одной стене церкви находятся необыкновенной величины часы, с означением разных метеорологических наблюдений, с календарем на несколько сот лет и проч. Когда настанет 12 часов, большая мраморная фигура вверху бьет в колокол 12 раз. Двери с шумом отворяются вверху; из них выходят стройно один за одним 12 апостолов, в обыкновенный человеческий рост, поют и наклоняются каждый, когда проходят мимо изваяния Иисуса Христа, и таким же самым порядком уходят в противоположные двери; привратник их встречает поклоном, и двери с шумом за ними затворяются. Апостолы так искусно сделаны, что можно принять их за живых. Я видел здесь комнату, принадлежащую собранию чинов города>*. Она великолепна своею давностью и вся в антиках.
Здешние жители не имеют никаких собраний и живут почти в трактирах. Эти трактиры мне очень нравятся: вообразите себе какого-нибудь богатого помещика хлебосола, как прежде например бывало в Кибенцах, у которого множество гостей тут и живут и сходят вместе только обедать или ужинать. Хозяин трактира занимает здесь точно такую же роль и первое место за столом, возле него его супруга, которой это не мешает несколько раз сбегать во время стола на кухню; прочие места занимаются гражданами всех наций. Со мною вместе находились два швейцара, англичанин, индейский набоб, гражданин из Амер.<иканских> Штатов и множество разноземельных немцев, и все мы были совершенно как лет 10 друг с другом знакомы. (Этого уже в Петербурге не водится.) Ужин всегда оканчивается пением и всегда довольно поздно. Короче, время здесь проведенное было бы для меня очень приятно, если бы я только так же был здоров душою, как теперь телом. В Травемунде я нахожусь два дни и завтра снова отправляюсь в Любек. Дорога от Травемунда до Любека и особливо от Любека до Гамбурга представляет большой и разнообразный сад. Поля здешние разделены на небольшие участки, которые все обсажены в два ряда кустарниками. Снопы на полях не в копнах, как у нас, но обставливаются один к одному, как у нас конопли. Желаю возможнейшего блага, молю всевышнего, чтобы он облегчил труды ваши и старания о нас, и чтобы дал силы мне быть истинно достойну вашего материнского благословения.
Н. Гоголь.
Гоголь М. И., 24 сентября 1829>*
92. М. И. ГОГОЛЬ. 1829-го сентября 24 <Петербург>.
С ужасом читал я письмо ваше, пущенное 6-го сентября. Я всего ожидал от вас: заслуженных упреков, которые еще для меня слишком милостивы, справедливого негодования и всего, что только мог вызвать на меня безрассудный поступок мой… Но этого я никогда не мог ожидать: как! вы могли, маминька, подумать даже, что я добыча гнусного разврата, что нахожусь на последней степени унижения человечества! Наконец решились приписать мне болезнь, при мысли о которой всегда трепетали от ужаса даже[127] самые мысли мои! В первый раз в жизни, и дай бог, чтобы в последний, получил я такое страшное письмо. Мне казалось всё равно, как будто я слышу проклятие. Как вы могли подумать, чтобы сын таких ангелов-родителей мог быть чудовищем, в котором не осталось ни одной черты добродетели! Нет, этого не может быть в природе. Вот вам мое признание: одни только гордые помыслы юности, проистекавшие, однако ж, из чистого источника, из одного только пламенного желания быть полезным, не будучи умеряемы благоразумием, завлекли меня слишком далеко. Но я готов дать ответ пред лицом бога, если я учинил хоть один развратный подвиг, и нравственность моя здесь была несравненно чище, нежели в бытность мою[128] в заведении и дома. Что же касается до пьянства, я никогда не имел этой привычки. Дома я пил еще вино; здесь же не помню, чтобы употреблял его когда-либо. Но я не могу никаким образом понять, из чего вы заключили, что я должен болен быть непременно этою болезнию. В письме моем я ничего, кажется, не сказал такого, что бы могло именно означить эту самую болезнь. Мне кажется[129], я вам писал про мою грудную болезнь, от которой я насилу мог дышать, которая, к счастию, теперь меня оставила.
Ах, если бы вы знали ужасное мое положение! Ни одной ночи я не спал покойно, ни один сон мой не наполнен был сладкими мечтами. Везде носились предо мною бедствия и печали, и беспокойства, в которые я ввергнул вас… Простите, простите несчастную причину вашего несчастия!..