Переводческие принципы Жуковского не были одними и теми же на протяжении всего его творческого пути. В 1800-х и в начале 1810-х годов Жуковский кардинально видоизменяет текст, преобразуя его в сентиментально-элегическом направлении («Сельское кладбище», «Людмила», «Светлана»). В дальнейшем «простонародную» грубость Жуковский также всегда сглаживает, но выбирает такие образы, где «простонародность» не является основным признаком.
В 1810-х годах, в период своего наибольшего творческого расцвета, Жуковский достигает сложных результатов: несколько ослабляя конкретно-описательную часть, он все же сохраняет местный колорит оригинала; вместе с тем сгущает его лирическую атмосферу и даже вводит новые темы и образы обобщенно-лирического и символического плана.
В конце 1810-х и в последующие годы Жуковский становится на путь более точной передачи оригинала. Переведенные во второй половине его творческого пути баллады Шиллера, Гете, Уланда, Саути, «Шильонский узник», «Орлеанская дева», «Одиссея», «Наль и Дамаянти», «Рустем и Зораб» — переводы иного плана, чем свободные переложения прежних лет.
В наибольшей степени созвучен Жуковскому был Шиллер. Его привлекали человечность, поэтическая одушевленность поэзии Шиллера, близкое ему самому стремление к «идеалу». Кроме ряда баллад, Жуковский перевел «Орлеавскую деву». Он находил пьесы Шиллера более сценичными, чем пьесы Гете; намеревался перевести «Дон Карлоса».
8
Иногда поэтический голос Жуковского совершенно неверно трактуется как однообразный. Между тем Пушкин писал: «Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его».[38] Наряду с медитативной элегией, наряду со столь отличной от нее песней-романсом, в творчестве Жуковского есть замечательные произведения «поэзии мысли», — попытки воплотить сложную, стремящуюся познать законы человеческой жизни мысль, часто трагическую и философски значительную. Эти устремления в наибольшей степени выражены в «античных» балладах, в стихотворении «Цвет завета», послании к Александре Федоровне (1818) и в особенности в элегии «На кончину ее величества королевы Виртембергской». Последняя представляет собой, по словам Белинского, «скорбный гимн житейского страдания». Жуковский рисует смерть Екатерины Павловны, сестры Александра I, не как смерть королевы (само это слово фигурирует только в названии), но как смерть молодой и красивой женщины; тема стихотворения — трагичность и несправедливость безвременной смерти молодой матери и жены. Жуковский последователен и верен своему несоциальному принципу изображения человека; мы видим в элегии как бы другой полюс его лишенного социальности гуманизма: на одном полюсе был «селянин», на другом теперь — королева Виртембергская, и в обоих Жуковский выявляет гласное, «святейшее из званий — человек» (программный для Жуковского стих из послания Александре Федоровне, 1818 г.). Нет надобности подробно останавливаться на совершенно очевидных слабых чертах такого подхода к изображению человека. Ведь социальное начало, о чем в другой связи уже шла речь, является определяющим фактором в формирования самой человеческой психологии. Однако, при всех слабых сторонах своей концепции, Жуковский в этой элегии действительно с огромной силой и в отличие от своих песен-романсов, с большой степенью психологической и философской дифференциации, и детализации воссоздает человеческое переживание и смятенную несправедливостью судьбы человеческую мысль:
Природа здесь верна стезе привычной,
Без ужаса берем удел обычный.
Но если вдруг, нежданная, вбегает
Беда в семью играющих Надежд;
Но если жизнь изменою слетает
С веселых, ей лишь миг знакомых вежд
И Счастие младое умирает,
Еще не сняв и праздничных одежд…
Тогда наш дух объемлет трепетанье,
И силой в грудь врывается роптанье.
Здесь нет ни песенной мелодичности, ни свойственной песне суммарности в передаче переживания. Своеобразие стиля элегии — в сочетании конкретности мыслей и чувств («И в руку ей рукой оцепенелой ответного движенья не вожмешь…», «А мать, склонясь к обманчивым листам…» и т. д.) с торжественной патетикой, философским обобщением. Философский смысл имеют олицетворения, восходящие к традиции «высокой» поэзии XVIII века («Беда», «Молва», «Надежда», «Прелесть», «Счастие»). Несомненно, данная элегия и вообще данный стиль поэзии. Жуковского сильнейшим образом воздействовали на лирику Баратынского («Осень»).
Не следует затушевывать того, что в поэзии и философских воззрениях Жуковского является для нас чужим. Это — идеалистически-религиозные черты его поэзии, особенно усилившиеся к концу 1810-х годов и развивавшиеся в 1820-1840-х годах.
Исполненный неудовлетворенности жизнью поэт, которого современники называли «поэтом страдания», далек от ропота и протеста (даже трагическая элегия «На кончину ее величества королевы Виртембергской» заканчивается религиозно-примиряющим аккордом). В течение всей своей жизни Жуковский верил, что за все муки в жертвы — «там наше воздаянье» («Песня» — «О милый друг, теперь с тобою радость…»), что «смертных ропот безрассуден» («Людмила»).