Безрылов как будто перестал стесняться, и его смех, от которого сотрясалась вся его тучная фигура, становился даже неприличен… А Проскуров стоял перед ним точно окаменелый, держась за стол обеими руками. Его лицо сразу как-то осунулось и пожелтело и на нем застыло выражение горестного изумления. В эту минуту — увы! — он действительно напоминал… теленка.
Я посмотрел на крестьян. Все они как-то подались головами вперед, только Евсеич стоял, низко нагнув голову, по своему обычаю, и слушал внимательно, не проронив ни одного слова.
Дальнейший допрос не представлял уже в моих глазах ни малейшего интереса. Я вышел в переднюю…
Там, в углу на лавке, сидел жиган. Несколько крестьян-караульных стояли в сторонке. Я подошел к арестованному и сел рядом. Он посмотрел на меня и подвинулся.
— Скажите мне, — спросил я у него, — неужели у вас действительно не было никакой вражды к покойному Михайлову?
Бродяга вскинул на меня своими спокойными голубыми глазами.
— Чего? — переспросил он. — Какая может быть вражда? Нет, не видывал я его ранее.
— Так из-за чего же вы убили? Ведь уж наверное не из-за тех пятидесяти рублей, что при вас найдены?
— Конечно, — произнес он задумчиво. — Нам, при нашей жизни, вдесятеро столько — и то на неделю хватит, а так, что значит… может ли быть, например, эдакое дело, чтобы вдруг человека железом не взять…
— Неужто из любопытства стоило убивать другого, да и себе жизнь портить?
Бродяга посмотрел на меня с каким-то удивлением.
— Жизнь, говоришь?.. Себе то есть?.. Какая может быть моя жизнь? Вот нынче я Михалыча прикончил, а доведись иначе, может, он бы меня уложил…
— Ну нет, он не убил бы.
— Твоя правда: мог он убить меня — сам жив бы остался.
— Тебе его жалко?
Бродяга посмотрел на меня, и взгляд его сверкнул враждой.
— Уйди ты! Что тебе надо? — сказал он и потом прибавил, понурив голову: — Такая уж моя линия!..
— Какая?
— А вот такая же… Потому как мы с измалетства на тюремном положении…
— А бога ты не боишься?
— Бога-то? — усмехнулся бродяга и тряхнул головой. — Давненько что-то я с ним, с богом-то, не считался… А надо бы! Может, еще за ним сколько-нибудь моего замоленого осталось… Вот что, господин, — сказал он, переменив тон, — ничего этого нам не требуется. Что ты пристал? Говорю тебе: линия такая. Вот теперь я с тобой беседую как следует быть, аккуратно. А доведись, в тайге-матушке или хоть тот раз, в логу, — тут опять разговор был бы иного роду… Потому — линия другая… Эхма!
Он опять встряхнул своими русыми волосами.
— Нет ли, господин, табачку покурить? Страсть курить охота! — заговорил он вдруг как-то развязно; но мне эта развязность показалась фальшивой.
Я дал ему папиросу и вышел на крыльцо. Из-за лесу подымалось уже солнце. С Камня над логом снимались ночные туманы и плыли на запад, задевая за верхушки елей и кедров. На траве сверкала роса, а в ближайшее окно виднелись желтые огоньки восковых свечей, поставленных в изголовье мертвого тела.
1882