Тень без имени - [24]

Шрифт
Интервал

Вряд ли стоит доказывать, что война, оказавшаяся абсолютным крахом всего того, во что когда-то верили мои отец и брат, должна была превратиться для меня в нечто большее, чем просто воинская служба. Весь этот ад, которым была эта война, как нельзя более укрепил мой скептицизм и в какой-то степени послужил оправданием моего убийства Петро. Это помогло мне справиться с тем хаосом, который царил в моей душе. Давно уже мои последние запасы верности и поэзии истекли кровью на украинских снегах. Грустным воспоминанием о них оставалась для меня культя вместо руки, постоянно напоминая мне о причинах дуэли и служа аргументом в защиту моей позиции отрицания в спорах с отцом, считавшим, что все происходит в соответствии с установленным Богом порядком. Тем не менее иногда этот никчемный отросток, напоминающий трость слепца, вызывал во мне страх, — мне казалось, что, даже умирая, брат не отрекся от своего ошибочного идеализма. Убив Петро, я не стер из памяти ненавистную фигуру моего отца, а, напротив, в некоторой степени увековечил его образ, как и образ брата. Мой брат умер, не дав мне возможности вывести его из заблуждения и насладиться созерцанием осознания им ошибочности своих убеждений. В связи с этим его отсутствие бросило меня на столь неустойчивую почву, что иногда я сам пугался того, что где-то в глубине моей души еще жила частица добродетели, вызывавшая угрызения совести и даже сострадание к людям. Я не мог до конца избавиться от этих сомнений, и, хотя иногда мне удавалось забыть о них, они продолжали настойчиво материализоваться в повторяющемся призрачном сне, в котором я ехал на коне по северному берегу Дона рядом с братом. Потрепанный в боях казачий полк наблюдал в полной тишине за нами с другого берега, как бы завидуя нашему с Петро отважному спокойствию, с каким мы передвигались по той опасной территории, которой они не смогли достигнуть. Вдруг за спиной мне послышался голос моей бабушки, единственного человека, к которому я, кажется, чувствовал любовь, тоже издевавшейся над казаками и со смехом вспоминавшей похороны поэта Лермонтова, последнего и, по ее словам, самого глупого из всех романтиков. Она говорила без досады, а скорее устало — после восьмидесяти лет жизни на берегах Каспия — и повествовала о дуэли поэта как о злой шутке, не лишенной элементов буффонады.

— Этот несчастный дал убить себя, как и Пушкин, — бормотала она со слабой улыбкой, наброски которой можно увидеть только во сне. — У него не хватило чернил, чтобы придумать собственную смерть. — И она продолжала повествовать мне о дуэли Лермонтова с подробностями, подобно тому как рассказывает человек старый анекдот, кажущийся смешным только ему.

Тогда Петро, разозлившись, поднимал плеть и ударял ею моего коня, как если бы только это животное было виновато в издевательских словах моей бабушки. Скорее, чем ярость, его удары вызывали во мне обволакивающую скорбь подчинения, и тогда я поднимал левую руку, чтобы остановить хлыст, который вдруг превращался в мою правую руку, кровоточащую и беспомощную, как крольчонок. Тем временем Петро уже скакал над речной водой и присоединялся к казачьему полку, возвещая криками о поражении предателя.

Этот сон в течение месяцев сопровождал меня на тропах войны, которые расстилались передо мной на восточной оконечности Западной Европы. Богемия, Болгария и, наконец, Сербия видели перемещение по траншеям, вырытым на их земле, меня, превратившегося в однорукий призрак, для которого винтовка весила меньше, чем ощущение неоплаченного долга на поле чести. К счастью, кровавые события и растущее опустошение в душе, окружавшие меня, постепенно растворяли эти видения, вплоть до того, что, когда мой полк был послан на Балканы, я наконец подумал о том, что забыл о них. Тогда я и на мгновение не мог себе представить, что в действительности сражение с тенями моего брата и моего отца всего лишь начало и что судьба приберегла для меня свою козырную карту, нанеся неожиданный удар через сорок с лишним лет в виде результата партии, которую Тадеуш Дрейер и я разыграли в нищем и опустошенном селении на берегах Дуная.

Среди немногочисленных бумаг, которые накануне вечером я смог вынести из дома после смерти Тадеуша Дрейера, большая часть была связана маниакальными интересами старого шахматиста и относилась ко времени его пребывания в Швейцарии, начиная с 1943 года. Однако я обнаружил дюжину разрозненных листов, на которых генерал однажды попытался описать подробности нашей встречи на Балканском фронте и причины, побудившие его присвоить имя другого человека. У этого рассказа, кстати, не было ни начала, ни конца. Он воскрешал в памяти отдельные сцены, беспорядочность и противоречивость которых, несомненно, отражала душевное состояние описывавшего их человека на протяжении недель, проведенных им в Караншебеше, на последнем аванпосту Австро-Венгрии накануне разгрома на Дунае. Я помню день, когда он пришел в мою канцелярию с изменившимся лицом, не зная, куда спрятать руки встревоженного подростка, требуя от меня поддержки своего решения, которую я тогда не захотел ему оказать. Высокий и худой, как шпиль собора, Рихард Шлей походил на человека, который вышел из длительного тюремного заключения. В его жестах просматривалась на первый взгляд несвойственная возрасту уверенность, но за ними нетрудно было разглядеть истоки того, что вскоре вызовет крах его убеждений. Он недавно приехал на Балканы в качестве священнослужителя при капеллане Ваграме, который вскоре завершил свой земной путь, будучи разорванным вражескими бомбами. С тех пор семинарист оказался вынужденным взять на себя обязанности священника в ожидании прибытия настоящего святого отца, которое, казалось, никогда не наступит. Раньше, когда оба этих человека проходили под окнами моей импровизированной канцелярии в Караншебеше, у меня создавалось впечатление об урезанной семье, которая никак не могла примириться с мыслью о вдовстве и сиротстве. В то время юноша с послушностью, очень похожей на удивление, подчинялся обстоятельствам и постоянно находился при священнике, следуя духу героизма, что заставило меня сразу же возненавидеть его и вспомнить об идеализме моего брата. Ни разу за те годы, что мы провели вместе, он не захотел рассказать мне о своих отношениях со священником, но было нетрудно понять, что в значительной мере состояние душевного хаоса, в котором находился молодой человек, когда мы познакомились, было связано с гибелью святого отца. За одну ночь смерть отца Ваграма должна была победить в нем все то, что сопротивлялось ужасающей действительности, и забросить в глушь, где он видел только рост жнивья, угрюмые или внушающие страх жесты, и столкнуть его лицом к лицу с тем несомненным фактом, что на войне не было места ни для героизма, ни, тем паче, для веры, которая, вполне возможно, и привела его сюда. Как-то вечером он с подчеркнутой твердостью сказал:


Рекомендуем почитать
Тельняшка математика

Игорь Дуэль — известный писатель и бывалый моряк. Прошел три океана, работал матросом, первым помощником капитана. И за те же годы — выпустил шестнадцать книг, работал в «Новом мире»… Конечно, вспоминается замечательный прозаик-мореход Виктор Конецкий с его корабельными байками. Но у Игоря Дуэля свой опыт и свой фарватер в литературе. Герой романа «Тельняшка математика» — талантливый ученый Юрий Булавин — стремится «жить не по лжи». Но реальность постоянно старается заставить его изменить этому принципу. Во время работы Юрия в научном институте его идею присваивает высокопоставленный делец от науки.


Anticasual. Уволена, блин

Ну вот, одна в большом городе… За что боролись? Страшно, одиноко, но почему-то и весело одновременно. Только в таком состоянии может прийти бредовая мысль об открытии ресторана. Нет ни денег, ни опыта, ни связей, зато много веселых друзей, перекочевавших из прошлой жизни. Так неоднозначно и идем к неожиданно придуманной цели. Да, и еще срочно нужен кто-то рядом — для симметрии, гармонии и простых человеческих радостей. Да не абы кто, а тот самый — единственный и навсегда! Круто бы еще стать известным журналистом, например.


Том 3. Крылья ужаса. Мир и хохот. Рассказы

Юрий Мамлеев — родоначальник жанра метафизического реализма, основатель литературно-философской школы. Сверхзадача метафизика — раскрытие внутренних бездн, которые таятся в душе человека. Самое афористичное определение прозы Мамлеева — Литература конца света. Жизнь довольно кошмарна: она коротка… Настоящая литература обладает эффектом катарсиса — который безусловен в прозе Юрия Мамлеева — ее исход таинственное очищение, даже если жизнь описана в ней как грязь. Главная цель писателя — сохранить или разбудить духовное начало в человеке, осознав существование великой метафизической тайны Бытия. В 3-й том Собрания сочинений включены романы «Крылья ужаса», «Мир и хохот», а также циклы рассказов.


Охотники за новостями

…22 декабря проспект Руставели перекрыла бронетехника. Заправочный пункт устроили у Оперного театра, что подчёркивало драматизм ситуации и напоминало о том, что Грузия поющая страна. Бронемашины выглядели бутафорией к какой-нибудь современной постановке Верди. Казалось, люк переднего танка вот-вот откинется, оттуда вылезет Дон Карлос и запоёт. Танки пыхтели, разбивали асфальт, медленно продвигаясь, брали в кольцо Дом правительства. Над кафе «Воды Лагидзе» билось полотнище с красным крестом…


Оттепель не наступит

Холодная, ледяная Земля будущего. Климатическая катастрофа заставила людей забыть о делении на расы и народы, ведь перед ними теперь стояла куда более глобальная задача: выжить любой ценой. Юнона – отпетая мошенница с печальным прошлым, зарабатывающая на жизнь продажей оружия. Филипп – эгоистичный детектив, страстно желающий получить повышение. Агата – младшая сестра Юноны, болезненная девочка, носящая в себе особенный ген и даже не подозревающая об этом… Всё меняется, когда во время непринужденной прогулки Агату дерзко похищают, а Юнону обвиняют в её убийстве. Комментарий Редакции: Однажды система перестанет заигрывать с гуманизмом и изобретет способ самоликвидации.


Месяц смертника

«Отчего-то я уверен, что хоть один человек из ста… если вообще сто человек каким-то образом забредут в этот забытый богом уголок… Так вот, я уверен, что хотя бы один человек из ста непременно задержится на этой странице. И взгляд его не скользнёт лениво и равнодушно по тёмно-серым строчкам на белом фоне страницы, а задержится… Задержится, быть может, лишь на секунду или две на моём сайте, лишь две секунды будет гостем в моём виртуальном доме, но и этого будет достаточно — он прозреет, он очнётся, он обретёт себя, и тогда в глазах его появится тот знакомый мне, лихорадочный, сумасшедший, никакой завесой рассудочности и пошлой, мещанской «нормальности» не скрываемый огонь. Огонь Революции. Я верю в тебя, человек! Верю в ржавые гвозди, вбитые в твою голову.