28-го ноября Плевна, наконец, пала. После отчаянной, но неудачной попытки прорваться к Виддину, Осман-паша со своей сорокатысячной армией сдался у Видского моста генералу Ганецкому.
В это время сестры Богоявленской общины работали уже в Боготе, в одном из подвижных госпиталей. В этом же селении, с 12-го октября, помещалась и главная квартира великого князя главнокомандующего.
На третий день после падения Плевны, около пяти часов дня, в виду Боготы показался довольно длинный и пестрый поезд всадников. Тут были и румынские калараши, и наши бугские уланы со своими красно-белыми значками. За каларашами ехала коляска, а за ней тянулась верхами, в красных фесках, длинная вереница турецких пашей, штабных чинов, адъютантов и офицеров плевненской армии, оцепленных нашими уланами, с пиками через седло. То привезли пленного Османа и большую часть его офицеров. Вся Богота, русская и болгарская, высыпала из хат, землянок и палаток смотреть на это необычайное зрелище. Осман-паша был встречен у приготовленной для него юрты комендантом действующей армии, а взвод почетного караула отдал ему воинскую честь, как главнокомандующему.
Не успели еще в Боготе угомониться от впечатлений этой встречи, как к шатрам подвижного госпиталя приблизился другой поезд, под охраной казаков, состоявший из целого ряда лазаретных фургонов и линеек. То привезли офицеров и, частью, солдат гренадерского корпуса, раненых в бою 28-го за Видом. Все они были рачительно приняты врачебно-санитарным персоналом госпиталя и сестрами милосердия и размещены на койках по большим шатрам, где все уже заранее было приготовлено к их приему и накормлению. Офицеров поместили в особую палату, по возможности, с наибольшими удобствами. Между ними находился некто капитан Владимир Атурин, раненый довольно серьезно пулей в правую руку. Это был сильный, здоровый мужчина, лет тридцати пяти, с симпатичным и умным выражением мужественного лица.
Первый уход за ним достался на долю Тамары, которая привычной, мягкой рукой осторожно и нежно разбинтовала и промыла ему рану для новой перевязки. Он ласково поблагодарил ее за это в простых и сердечных выражениях.
— Вы так хорошо это делаете, особенно после наших фельдшеров с их грубыми лапами, — сказал он ей, — что я уж попрошу вас, будьте так добры, не откажите и вперед в вашей помощи.
И после этого каждый раз, когда ему нужно было перебинтовывать раненую руку, он не давал никому до нее дотронуться, кроме сестры Тамары, — и она, охотно исполняя этот маленький каприз раненого, не заставляла его долго дожидаться своего прихода и всегда являлась к его постели как раз к тому времени, когда врач должен был накладывать ему повязку. Таким образом, с первого же дня между ними установились как-то сами собой добрые, почти дружеские отношения, скрепляемые с одной стороны признательностью за услугу, с другой — охотной готовностью всегда оказать ее. Дня через три, чувствуя себя уже значительно бодрее, капитан Атурин, после утренней перевязки, обратился к Тамаре с просьбой.
— У меня к вам большая просьба, сестра, — сказал он, — помогите мне написать маленькое письмо, — сам, как видите, пока не в состоянии… Я вам продиктую.
Освободясь от своих обычных утренних обязанностей, по уходе врачей, Тамара сейчас же принесла к его постели складной столик и свой маленький бювар с почтовой бумагой, конвертами и походной чернильницей, присела на табурет и приготовилась писать под диктовку.
— «Дорогая моя тетушка», — диктовал ей Атурин. — «В газетах вы, без сомнения, увидите в числе раненых 28-го ноября офицеров и мое имя. Знаю наверное, что вас это очень встревожит, и потому спешу предупредить, что рана моя, в правую руку, вовсе не опасна. Я уже и теперь чувствую себя совсем хорошо и надеюсь недели через две совершенно поправиться. За мной ухаживает добрая сестра Тамара, без попечения которой, конечно…
Девушка приостановилась и посмотрела на него с выражением некоторой нерешительности и затруднения.
— Ну, это зачем же? — тихо проговорила она тоном немножко смущенной просьбы. — Этого не надо… позвольте не писать.
— «Без попечения которой», — настойчиво продолжал офицер, улыбнувшись ей доброй и ласковой улыбкой, — «конечно, я никогда не поправился бы так скоро, как теперь».
Тамара все еще не решалась продолжать.
— Ну, что же, сестра? Пишите…
— Нет, право, это лишнее… Мне даже неловко… Во-первых, я делаю только то, что обязана делать, и никакой тут особенной заслуги с моей стороны нет, а во-вторых, писать своей рукой похвалу себе же… согласитесь, как-то странно выходит.
— Ничуть не странно, — возразил он, — во-первых, пишу я, а не вы, — вы только записываете. Во-вторых, я пишу к особе совершенно вам неизвестной, к своей родной тетке, которая у меня одна только и есть на свете самый близкий мне человек, — ни отца, ни матери у меня нет, — она одна только, и любит она меня, как сына… Я пишу ей все равно как к матери… и наконец, ведь это же правда, что я обязан вам, — почему же вы не хотите, чтобы мою признательность к вам заочно разделяло вместе со мной близкое мне лицо? Нет, уж я прошу вас, пишите не споря, как я диктую — прибавил он в заключение тоном ласковой, но решительной просьбы.