Свое время - [23]

Шрифт
Интервал

В шкафу мерцает вазочка с конфетами.
Ты у меня одна заветная,
Заполненная с верхом навсегда!

Это была тема «потерянного рая». Разыгрывание темы греха тоже было «включено в пакет».

В квартире у бабушки, за стеклом в буфете среди просто хрусталя и фаянса, в самом центре поблескивала-перемигивала открытая, роскошно-мутного полупрозрачного стекла чаша, на пухлой, как у дореволюционных красавиц, ножке. В этой чаше, многоцветными камнями в горстях у сказочной принцессы, лежали дорогие шоколадные конфеты. Главная сладко-мучительная тонкость заключалась не в преодолении одной из десяти заповедей, хотя оттенок был… Но, в общем, если б просто прямо попросил, то скорее всего и так бы дали… Ну, и что за интерес? Самая острота скрывалась в том, что тащить эти трюфеля и мармелад-в-шоколаде надо было, во-первых, незаметно (то есть «кино и немцы», «подвиг разведчика»), а во-вторых, расхищать арсенал соблазна нужно было очень постепенно, не больше чем по одному бесовскому заряду в фантике за раз… конусовидная ли это бомба пепельного цвета (трюфель) или блестяще-черный брикет горлового спазма в яркой фольге (шоколад с начинкой). Все операции завершались успешно, и возмездие никогда не наступило, время для него автоматически завершилось с календарным детством. Так или иначе, но потом, через несколько лет, выяснилось, что снижение уровня конфет в вазочке – естественно, не проходило незамеченным. Бабушка скрупулезно следила за чистотой и порядком в квартире, и изменение необходимых линий, соотношений форм в важнейшей репрезентативной части интерьера, за стеклом буфета в гостиной, чуть ли не с самого начала моей квазидиверсионной активности было зафиксировано любящим противником… Она, как я с ощущением проигрыша в шахматы узнал гораздо позже, тихо, не говоря ни слова, подсыпала понемногу конфет для диверсанта в свою вазочку.

Летом 1985 года за неделю-две уходов в «цветы, и шмелей, и колосья» я написал (наговорил себе и записал в блокнот строчек по двадцать за сессию) поэму «Эпикриз». «Приятель юности приснился мне на днях. / Все та же хилая, с пролысинкой, жена / Открыла дверь, сморкаясь. Он с похмелья / Кряхтел на раскладушке в коридоре… / Он был поэт, под Франсуа Вийона, / Но в переводе на советский слог: / И хочет каркнуть, что твоя ворона, / Но расчихается и с перепугу в стог…» Эта «история болезни» описывала литературную юность – и была прощанием. С «семьей»: чопорностью и зажатостью постакмеистического канона. Тогда же я начал писать еще несколько циклов стихотворений – с называнием – описанием того, что вокруг, и соц-артистским оттенком. Вместо инерционности, клаустрофобии закрытого пространства прекрасных, но готовых форм, где, что ни делай, все равно внутри сказанного кем-то другим, вместо этого – прямое высказывание, какое есть. «Драйв» сродни тому, что в роке… Ощущение – как открывшееся новое дыхание, освобождение.

Идешь себе по Горького –  а тут из-за угла
на постаменте черном –  зеленая нога
с раздвоенным копытом! Зажмуришься, окстясь,
а это всего-навсего наш долгорукий князь!..
Копыто вроде конское… а вот рука –  его,
и не куда-то кажет, а напрямую –  во:
там в тереме кирпичном наследники сидят,
за ярлычок друг друга как балычок съедят,
такая ж окись синяя на лбах, носах, кистях…
Идешь себе по Горького –  а тут такой ништяк!

На чердаке дома оборудовал себе «кабинет»: у окошка под застрехой, с видом на деревенскую улицу, пруд, высокий парк за ним… Под скатами толевой крыши, среди старых осиных гнезд под деревянными балками и в компании ласточек в метре над головой, сидя на табуретке у столярного столика – я писал поэму «Прекрасный Иосиф»: об Иосифе Каплунове, деде по матери, офицере советской армии:

37 год
Он сидел в Шепетовке – знаменитое место.
По утрам ему челюсть вставляли на место,
но ломал ее снова, для общего дела,
капитан Абрамович, хрипя и балдея.
И занудно ворчал: «Да сознайся ты, гнида,
а не то на расстрел приползешь инвалидом!»
«Я пред партией чист!» – отвечал, задыхаясь,
Каплунов. Абрамович – пыхтел и работал.
«Ну, жидовская морда!» Каплунов: «Не раскаюсь!
Сам жидовская мо -» Смачный хряск апперкота.
За окном пионеры топтались и пели,
Чкалов в небе ширял, а Седов бился в льдинах.
Абрамович все бил по намеченной цели.
В Шепетовке тянулся глухой поединок…

Со стороны деревенской улицы был старый пруд, запруда на ручье с ивами и карасями. По другую сторону пруда – заброшенное, заросшее кладбище у снесенной маленькой церкви. За ним остатки господского парка с солнечной лужайкой на месте усадьбы, там вызревала крупная и душистая, как слезы о прошлом, земляника. И дальше глубокий сосновый лес с белыми грибами на брустверах полузаросших окопов. (Деревня несколько раз переходила из рук в руки во время последнего великого исторического события и тогда еще ощутимо-недавнего – Второй мировой, – и так же переходили из рук в руки местные девушки. Когда фронт окончательно откатился на запад, в деревне оказалось много новых детишек. Предания не оставили следов идиосинкразии к немцам, если она была, и вообще страдания, насилия. Просто жили, сколько получится, с теми, кто стоял постоем, – с немцами ли, своими ли. Хозяйка, продавшая бабушке Варе дом, гордо утверждала, что ее сын – от офицера. Какой армии, не уточнялось. Он как-то приезжал в родную деревню. Приходил, просил продать дом обратно, плакал. Тут приложима старая квазипословица: «Отцов много, а мать одна». Кажется, что это как бы абсурдный анекдот, а получается, что прямо-реалистично…)


Рекомендуем почитать
Про Соньку-рыбачку

О чем моя книга? О жизни, о рыбалке, немного о приключениях, о дорогах, которых нет у вас, которые я проехал за рулем сам, о друзьях-товарищах, о пережитых когда-то острых приключениях, когда проходил по лезвию, про то, что есть у многих в жизни – у меня это было иногда очень и очень острым, на грани фола. Книга скорее к приключениям относится, хотя, я думаю, и к прозе; наверное, будет и о чем поразмышлять, кто-то, может, и поспорит; я писал так, как чувствую жизнь сам, кроме меня ее ни прожить, ни осмыслить никто не сможет так, как я.


Козлиная песнь

Эта странная, на грани безумия, история, рассказанная современной нидерландской писательницей Мариет Мейстер (р. 1958), есть, в сущности, не что иное, как трогательная и щемящая повесть о первой любви.


Спорим на поцелуй?

Новая история о любви и взрослении от автора "Встретимся на Плутоне". Мишель отправляется к бабушке в Кострому, чтобы пережить развод родителей. Девочка хочет, чтобы все наладилось, но узнает страшную тайну: папа всегда хотел мальчика и вообще сомневается, родная ли она ему? Героиня знакомится с местными ребятами и влюбляется в друга детства. Но Илья, похоже, жаждет заставить ревновать бывшую, используя Мишель. Девочка заново открывает для себя Кострому и сталкивается с первыми разочарованиями.


Лекарство от зла

Первый роман Марии Станковой «Самоучитель начинающего убийцы» вышел в 1998 г. и был признан «Книгой года», а автор назван «событием в истории болгарской литературы». Мария, главная героиня романа, начинает новую жизнь с того, что умело и хладнокровно подстраивает гибель своего мужа. Все получается, и Мария осознает, что месть, как аппетит, приходит с повторением. Ее фантазия и изворотливость восхищают: ни одно убийство не похоже на другое. Гомосексуалист, «казанова», обманывающий женщин ради удовольствия, похотливый шеф… Кто следующая жертва Марии? Что в этом мире сможет остановить ее?.


Судоверфь на Арбате

Книга рассказывает об одной из московских школ. Главный герой книги — педагог, художник, наставник — с помощью различных форм внеклассной работы способствует идейно-нравственному развитию подрастающего поколения, формированию культуры чувств, воспитанию историей в целях развития гражданственности, советского патриотизма. Под его руководством школьники участвуют в увлекательных походах и экспедициях, ведут серьезную краеведческую работу, учатся любить и понимать родную землю, ее прошлое и настоящее.


Машенька. Подвиг

Книгу составили два автобиографических романа Владимира Набокова, написанные в Берлине под псевдонимом В. Сирин: «Машенька» (1926) и «Подвиг» (1931). Молодой эмигрант Лев Ганин в немецком пансионе заново переживает историю своей первой любви, оборванную революцией. Сила творческой памяти позволяет ему преодолеть физическую разлуку с Машенькой (прототипом которой стала возлюбленная Набокова Валентина Шульгина), воссозданные его воображением картины дореволюционной России оказываются значительнее и ярче окружающих его декораций настоящего. В «Подвиге» тема возвращения домой, в Россию, подхватывается в ином ключе.