Свое время - [14]
Тогда же, в первой половине 1980-х, Леня Жуков позвал меня с собой в гости – для литературного знакомства – к пожилому литератору из либерального крыла Союза писателей Григорию Корину, у которого жил приехавший из Белоруссии поэт Вениамин Блаженный.
Литературное имя Вениамин Блаженный мне ничего не говорило. Кажется, этот момент, начало – середина 1980-х, и явился поворотным для его признания: совпадение образа и типа письма с «нервом времени» для определенного круга поэтов и их поклонников. Может быть, и наша встреча вписывалась в этот ряд: встречи с «молодыми». Но в данном случае тут был неудачный выбор с обеих сторон. Казалось, наверно, казалось бы, что много общего, близкого: еврейский бэкграунд, «интеллигентность». Но важно – не откуда, а куда.
Я был уже третьим поколением ушедших из черты оседлости. И на дух не принимал ни по темпераменту, ни по возрасту того типа «еврейскости», который видели, в частности, в Блаженном. Коротко говоря – «местечковость», ручную, прирученную, одомашненную еврейскость. Это самоощущение и восприятие со стороны – насаждала и культивировала советская власть. «И под каждой маленькой крышей… свои мыши» (Иосиф Уткин) – эта нота вызывала клаустрофобическое удушье…
Собственно, с самим Блаженным никакого конфликта не было, просто не было разговора… в конце встречи мы обменялись адресами. Не исключено, что в каких-то других обстоятельствах мы и смогли бы найти общий язык. Он был органичен в своем изводе еврейскости и в отношениях с миром. И дело, как всегда в таких случаях, не в нем, а в ситуации вокруг. Контекст, в который его вписали, был исходно порочен… С кем вышло нехорошо – с другим вариантом подсоветского еврейского человека.
Официального поэта по имени Григорий Корин я видел на школьном мероприятии в середине семидесятых. Тогда он выступал с рассказом о Малой Земле, мифолого-географической родине подвигов Брежнева, вроде Малой Азии в древнегреческой протоэпопее. Леонид Ильич как будто бы был политработником во время десанта против фашистов, а Корин – просто воевал. Его выступление было спокойным, скромным, малоинтересным, но вполне человеческим, что явилось приятной неожиданностью в рамках того добровольно-принудительного мероприятия. Ощущение от тихого небольшого человека в сером пиджаке осталось симпатичное, хоть и никакое, вроде компота в столовой общепита: невкусно, но и не очень противно.
Встречи с ветеранами «ВОВ» стали в то время почти домашней, коммунальной обыденностью. Даже в этой аббревиатуре есть что-то как бы мило-знакомое, Вовочка из анекдота кажется ее ласково-уменьшительной вариацией. Проходя мимо одной школы в мае где-то 1983-го, что ли, года, я услышал, как по школьному двору проскакали младшеклассники с веселым криком «Ветерашки пришли!». Замечательный своей фамильярностью фразеологизм.
Масштаб и санкционированность «темы Отечественной войны» и априорная разрешенность чего-то личного или хотя бы живого, конкретного (поскольку жанр такой: воспоминания) – это сочетание предоставляло некоторые шансы прямой речи без эзопова языка.
В лучших литературных образцах доживал свои последние годы классический реализм. Иногда репродуцировались элементы натурализма или экспрессионизма; в основном в стихах, как в более непосредственной и менее ответственной сфере высказывания. «И выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую»[20]. Ощущался кое-где даже дух экзистенциализма, особенно, вероятно, у Василя Быкова. Ведь на войне – в ситуации, которую разрешено было ощущать как экстремальную, – подсоветский человек мог на краю смерти, иногда, сделать свой выбор, соотнестись с этикой – в отличие от «мирной жизни» в сталинском социуме: революционно-двусмысленном, бесовски-перверсивном… Об этом писала в свое время Лидия Чуковская…
И еще там, где «про войну», было пространство для «экшена» – действия, движения. Мираж события в бессобытийном брежневском мире. «Война и немцы» – называло лучшие образцы этого жанра в кино тогдашнее молодое поколение, жмурясь в тихом упоении. Нечто типологически похожее отработано в диковатом, освобождающе-мальчишеском кино Тарантино «Бесславные ублюдки».
Впрочем, к воспоминаниям о Малой Земле и к позднесоветской литературе это не слишком приложимо. Чтобы сложилось нечто яркое и «теплокровное», нужно все же не уникальное, но и не частое стечение обстоятельств личных и исторических, начиная с персональных способностей и до социальных условий, с углублением на десятилетия. А так – выйдет то, что зафиксировано в самиздатской эпиграмме по поводу ресторана ЦДЛ времен застоя: «Сидят Эзопы там и тут. / Из зопы зубы не растут!»
Мы пришли, если память не изменяет, к большому дому, из бывших «доходных», в переулке рядом с Патриаршими прудами.
В гостиной сидел грузный немолодой человек с хорошими глазами – спокойными и умными, как это бывает у крупных домашних животных, и почти столь же немногословный. Собственно, я не помню, чтобы за час-полтора нашего пребывания в этой квартире он произнес более одной – двух фраз.
Зато между прихожей, гостиной и своим кабинетом курсировал без сколько-нибудь продолжительных остановок, по крайней мере в первые минут сорок нашего пребывания, человек, в котором я узнал Корина. Но здесь то же лицо играло в какую-то совсем другую социальную игру. «Перекинулось». Новый образ принципиально отличался от скромного ветерана, достойно, для тех, кто понимает, т. е. без передержек и ложного пафоса, отрабатывающего членство в СП и зарабатывавшего свои трудовые рубли от профкома литераторов. Насколько это все в принципе достойно – вопрос из другой жизни, несовместимый с данным социумом и часто с жизнью. Люди его поколения такого вопроса не ставили – во всяком случае те, которые дожили до встречи с внуками. У себя дома перед нами предстал напряженно-надутый петушок типа завотделом газеты или ответственного секретаря ведомственного НИИ, в чем-то клетчатом или полосатом из коллекции «в-домашнем-на-выход-к-гостям».
С Вивиан Картер хватит! Ее достало, что все в школе их маленького городка считают, что мальчишкам из футбольной команды позволено все. Она больше не хочет мириться с сексистскими шутками и домогательствами в коридорах. Но больше всего ей надоело подчиняться глупым и бессмысленным правилам. Вдохновившись бунтарской юностью своей мамы, Вивиан создает феминистские брошюры и анонимно распространяет их среди учеников школы. То, что задумывалось просто как способ выпустить пар, неожиданно находит отклик у многих девчонок в школе.
Эта книга о жизни, о том, с чем мы сталкиваемся каждый день. Лаконичные рассказы о радостях и печалях, встречах и расставаниях, любви и ненависти, дружбе и предательстве, вере и неверии, безрассудстве и расчетливости, жизни и смерти. Каждый рассказ заставит читателя задуматься и сделать вывод. Рассказы не имеют ограничения по возрасту.
«Шиза. История одной клички» — дебют в качестве прозаика поэта Юлии Нифонтовой. Героиня повести — студентка художественного училища Янка обнаруживает в себе грозный мистический дар. Это знание, отягощённое неразделённой любовью, выбрасывает её за грань реальности. Янка переживает разнообразные жизненные перипетии и оказывается перед проблемой нравственного выбора.
Удивительная завораживающая и драматическая история одной семьи: бабушки, матери, отца, взрослой дочери, старшего сына и маленького мальчика. Все эти люди живут в подвале, лица взрослых изуродованы огнем при пожаре. А дочь и вовсе носит маску, чтобы скрыть черты, способные вызывать ужас даже у родных. Запертая в подвале семья вроде бы по-своему счастлива, но жизнь их отравляет тайна, которую взрослые хранят уже много лет. Постепенно у мальчика пробуждается желание выбраться из подвала, увидеть жизнь снаружи, тот огромный мир, где живут светлячки, о которых он знает из книг.
Рассказ. Случай из моей жизни. Всё происходило в городе Казани, тогда ТАССР, в середине 80-х. Сейчас Республика Татарстан. Некоторые имена и клички изменены. Место действия и год, тоже. Остальное написанное, к моему глубокому сожалению, истинная правда.