Киценко ужасно соболезновал и говорил:
— Эх, за что? Он важный парень, Ромуальд Петрович!
Чиновник с соляных озер расправил мышцы правой руки и заметил, что не всякий спустит, что, если б сказали ему так — так он всех бы по одному повыкидал вон. Молодой чиновник был радостно взволнован (видно, любил игру страстей настолько же, насколько политику), а докторчик, которого совсем не было и видно за спиной соляного чиновника, вдруг выскочил и объявил, что он молчит, потому что всякий врач космополит!
Марков был пьян; он сидел, покачиваясь, на стуле и, улыбаясь, курил. Все стали убеждать его помириться. Он молчал и курил.
Мало-помалу все разбрелись по домам; к Житомiрскому возвращаться было нельзя, и потому послали за постелями, решившись ночевать у любезного Тангалаки. Марков дремал, а Муратов, лежа на постели и закрыв глаза, с стесненным сердцем внимал крику сов и увещаниям хозяина, обращенным к пересолившему гусару.
Тангалаки шептал: «надо помириться с ним...»
— Он скоро передастся... Я уверен...
— Хорошо. Но в моем доме! Я разделяю вполне вашу горячность...
— Наворовал сколько!...
— Кто себе враг, кто себе враг? добрейший мой, мсьё Марков!.. Смотря с какой точки... Надо быть только благородным в этих делах. Совесть моя, и т. д. Нет, вам надо помириться...
— Хорошо, хорошо! спать пора! И Марков лег.
На следующее утро рано покинул Муратов гостеприимный аул. Марков, провожая его, был очень печален...
— Ты помиришься? — спросил Муратов...
— Чорт с ним! Ведь я его обругал... Уж извиняться, конечно, не буду... а так объяснимся.
— Конечно, если так... А согласись, все это скверно? Марков взял его за руку.
— Ах, голубчик! — сказал он с жаром, — скверно, скверно... особенно, когда там льется наша кровь!... Увидишь, я скоро перейду в пехоту, и ты будешь читать в реляции: «храбрый ротмистр Марков шел впереди всех! Батарея была взята, но он был убит навылет в грудь пулей!» Я буду носить солдатскую шинель нараспашку поверх венгерки и в дело буду брать всегда ружье с штыком... Прощай, голубчик, будь здоров!..
Скоро отъехал Муратов версты с две, и хаты аула стали уже сливаться с подножием обнаженной горы.
Муратов с глубокой тоской и досадой на себя за то, что покинул тишину домашней жизни, скакал вперед... Перед ним впервые даже явился страх... Он боялся погибнуть ни за что, ни про что, где-нибудь в глуши, как погиб тот оцепенелый молодой крестьянин, которого труп показывал ему в сенях лазарета блестящий молодой практик.
Волнистая степь лежала кругом; наверху свод неба; а впереди без конца вилась черноватая дорога
Тошно стало ему думать, что сила, которая взывала в нем во все время долгого похода, начинала меркнуть, как болезненный и вовсе ни на что порядочное не потребный идеал! Где тот холодный и крепкий ключ? Уж не нас ли надо кропить живой водой?
Насколько был он прав и не подействовала ли на него через меру чуждая привычкам картина печального аула — увидим при дальнейших встречах, и потому лучше бы не заключать ничего из сказанного…
15 января 1858