Сумерки божков - [54]

Шрифт
Интервал

Моцарта, величественную Донну Анну, пейзанку Алису Мейербера и даже благородную Валентину в «Гугенотах», но — «Бог свободы, освяти наши мечи»?! Как может она быть хороша в Маргарите Трентской, когда ей совсем не нужна грубая, пролетарская и мужицкая свобода, за которую та восстала? когда она не молилась Богу такой свободы и никогда, ни за что не согласилась бы поднять меч в защиту ее?! Нет, нет, нет, Берлога, не сердитесь на Лелю. Она и то делает для этой партии нечеловеческие усилия, чтобы быть приличною. Это геройство, это самопожертвование с ее стороны, а вы еще ворчите! Нельзя же требовать от человека, чтобы он заново родился или, как змея, вылез из своей старой шкуры, сверкая блестящею новою! [226]

Видишь ли ты, друг мой: замечаю, что приписал сейчас Светлицкой целый моноложище, в котором действительно есть много ее слов, но, покуда писал, понапихались-таки сюда и мои собственные мысли, принявшие бытие и форму только теперь, но бродившие в голове давно-давно и часто-часто… Да! Светлицкая права! Леля — артистка-барыня, маркиза, аристократка, а я — артист-пролетарий, артист-босяк, поющее четвертое сословие, голосящий протест, вопящая революция. И всегда так было. Во всем. В искусстве, в жизни, в любви. Оттого, брат, должно быть, некогда и любовь наша с нею кратковременная так глупо и пшиком фейерверочным лопнула, — да, именно оттого, что —

любить не рука

Мужику-вахлаку да дворянскую дочь!

И вот, друг ты мой, — вспомнить хотя бы, — сходив в буфет за новою бутылкою бордо, — это давнее наше сожительство. Как оно дико и внезапно возникло, как бурно и коротко прошло, как легко, скучно — будто ненужный и праздным оказавшийся опыт какой-то — оборвалось и для обоих безвозвратно упало в бездну жизни!.. Когда мы с Лелею сошлись, была у нее спальня этакая бледно-голубая. Знаешь, как она умеет устроить, — большой, скромный и черт его дери сколько тысяч стоящий шик: самый, что ни есть, dernier cri [227] —дальше ни шагу! А я и тогда уже бессонницам был подвержен. И вот— бывало — зажгу я электричество, усядусь в кресла подле кровати, сижу и гляжу, как Леля спит. И всякий раз кажется мне, бывало, что она— не простая человечина, как все мы, грешные, мясом, костями и кровью вылезшие из материнской утробы, а музейный мрамор какой-то, оживший, вроде Галатеи, что ли, или вот — как теперь о Ниобее в театрах фарс представляют. Хороша, как ангел, но есть в ней что-то чужое, чужое, чужое. И никогда не было так, чтобы я этого чужого не чувствовал, — даже в самые страстные минуты, даже в первые дикие восторги нашего медового месяца! Знаешь, она — вроде гомеровых богинь, которые отдавались пастухам и рожали от них Энеев всяких, но любовь их не делала ни пастухов богами, ни богинь пастушками.[228] Когда остывало любопытство страсти, они оставались вкушать амброзию на Олимпе, а пастухи — грызть козий сыр и пасти свои стада в долинах земли. Что же мне скрываться? Любили меня женщины много, и я многих женщин любил. Чтобы уж очень, не скажу, потому что искусство всегда любил больше всех женщин в мире, и в жизнь свою не позволил ни одной женщине стать между мною и искусством. Но — ей-Богу — хорошо любил: весело, нежно, ласково. И со всеми, кого когда-либо любил, остался друг, и никто из них лихом меня не помянет, и я всем им тепло благодарен за прошлое, и все они живут в памяти, как родные. Нет— ближе и милее, чем родные: я все еще всех их люблю. Захар Кереметев — он циник, старый Улисс! — сострил как-то раз, что я — вроде султана: мой живой гарем — это само по себе, это — «на текущем счету»; но сверх того у меня в голове — будто бы — мысленный сераль отставных любовниц:[229] нечто вроде богадельни отживших чувств, уволенных на пенсию благородной дружбы! Что же? Пожалуй, прав. Я ни с кем из прошлого не встречаюсь радостнее, чем с женщинами, любимыми когда-то, и никто мне не дорог более, чем они. И с Лелею, ты знаешь, у меня тоже хорошая дружба осталась. Даже больше и ближе, чем со всеми другими. Только, — вот в этом Светлицкая опять права всегда в нашей дружбе чувствовался такой оттенок, будто Леля — большая, а я — маленький; она — взрослая и умная гувернантка, а я — талантливый, но дрянной мальчишка, сданный ей в опеку и на воспитание; она — высшая, а я — низший, она — правая и великодушно прощающая все мои глупые вины, а я — кругом пред нею виноватый. И знаешь ли, так было всегда. Я не сомневаюсь, что Леля меня любила, быть может, любит более или менее еще и теперь. Но у всякой женщины есть своя манера любить, есть черта, которая управляет ею в любви и господствует над любовью. Лелина любовь — это, — позволю себе так выразиться и надеюсь, что ты сумеешь меня понять, — какое-то повелительное наблюдение. Она любит ужасно свысока. Однажды я попрекнул ее, шутя, что, когда она ласкает, то — будто Владимира на шею вешает и дворянскую грамоту жалует. Она улыбнулась мне глазами, но — как будто с недоумением, и мне казалось, что она подумала: «А разве оно не так?» Она в мое время далеко не была еще тем бесстрастным и, как язвит Светлицкая, бесполым манекеном красавицы, как ее все знают теперь. Я имел в ней роскошную, пылкую любовницу. И все-таки она всегда «наблюдала». Я каждый день, каждую ночь в тысячах мелких черточек замечал, что рядом с увлечением страсти в ней живет какое-то тревожное, даже опасливое ко мне любопытство, пожалуй, не лишенное и оттенка некоторой, хотя и побежденной, брезгливости. Как — к существу бесконечно низшей породы. К полузверю, которому отдал ее, богиню, чувственный порыв, но который человекоподобен, безопасен и приятен только благодаря ее искусной дрессировке; а — чуть ослабить узду-укротительницу, — и зверь уже дик, грязен, противен и для нее, богини, унизителен. В ее хрустальных глазах я неизменно читал смутное выражение сомнений стыда, надежд страсти и недоверчивых страхов, с каким Доре изобразил в иллюстрациях к сказке «Красавица и зверь» царевну, выданную замуж за таинственное чудовище. Она удостаивала меня ревновать, но и ревность ее была высокомерна. Часто мне казалось, что вся ее ревность — просто — и не более! — проявление физической опрятности. Прости немножко мифологии: она ревновала меня, как нимфы, живущие с Паном, ревновали его, козлоногого полубога-полузверя, к козам и овцам диких пастбищ.


Еще от автора Александр Валентинович Амфитеатров
Дом свиданий

Однажды в полицейский участок является, точнее врывается, как буря, необыкновенно красивая девушка вполне приличного вида. Дворянка, выпускница одной из лучших петербургских гимназий, дочь надворного советника Марья Лусьева неожиданно заявляет, что она… тайная проститутка, и требует выдать ей желтый билет…..Самый нашумевший роман Александра Амфитеатрова, роман-исследование, рассказывающий «без лживства, лукавства и вежливства» о проституции в верхних эшелонах русской власти, власти давно погрязшей в безнравственности, лжи и подлости…


Катакомбы

Сборник «Мертвые боги» составили рассказы и роман, написанные А. Амфитеатровым в России. Цикл рассказов «Бабы и дамы» — о судьбах женщин, порвавших со своим классом из-за любви, «Измена», «Мертвые боги», «Скиталец» и др. — это обработка тосканских, фламандских, украинских, грузинских легенд и поверий. Роман «Отравленная совесть» — о том, что праведного убийства быть не может, даже если внешне оно оправдано.Из раздела «Италия».


Дьявол в быту, легенде и в литературе Средних веков

В Евангелие от Марка написано: «И спросил его (Иисус): как тебе имя? И он сказал в ответ: легион имя мне, ибо нас много» (Марк 5: 9). Сатана, Вельзевул, Люцифер… — дьявол многолик, и борьба с ним ведется на протяжении всего существования рода человеческого. Очередную попытку проследить эволюцию образа черта в религиозном, мифологическом, философском, культурно-историческом пространстве предпринял в 1911 году известный русский прозаик, драматург, публицист, фельетонист, литературный и театральный критик Александр Амфитеатров (1862–1938) в своем трактате «Дьявол в быту, легенде и в литературе Средних веков».


Наполеондер

Сборник «Мертвые боги» составили рассказы и роман, написанные А. Амфитеатровым в России. Цикл рассказов «Бабы и дамы» — о судьбах женщин, порвавших со своим классом из-за любви, «Измена», «Мертвые боги», «Скиталец» и др. — это обработка тосканских, фламандских, украинских, грузинских легенд и поверий. Роман «Отравленная совесть» — о том, что праведного убийства быть не может, даже если внешне оно оправдано.Из раздела «Русь».


Мертвые боги (Тосканская легенда)

Сборник «Мертвые боги» составили рассказы и роман, написанные А. Амфитеатровым в России. Цикл рассказов «Бабы и дамы» — о судьбах женщин, порвавших со своим классом из-за любви, «Измена», «Мертвые боги», «Скиталец» и др. — это обработка тосканских, фламандских, украинских, грузинских легенд и поверий. Роман «Отравленная совесть» — о том, что праведного убийства быть не может, даже если внешне оно оправдано.


Пушкинские осколочки

«Единственный знакомый мне здесь, в Италии, японец говорит и пишет по русски не хуже многих кровных русских. Человек высоко образованный, по профессии, как подобает японцу в Европе, инженер-наблюдатель, а по натуре, тоже как европеизированному японцу полагается, эстет. Большой любитель, даже знаток русской литературы и восторженный обожатель Пушкина. Превозносить «Солнце русской поэзии» едва ли не выше всех поэтических солнц, когда-либо где-либо светивших миру…».


Рекомендуем почитать
Спрут

Настоящий том «Библиотеки литературы США» посвящен творчеству Стивена Крейна (1871–1900) и Фрэнка Норриса (1871–1902), писавших на рубеже XIX и XX веков. Проложив в американской прозе путь натурализму, они остались в истории литературы США крупнейшими представителями этого направления. Стивен Крейн представлен романом «Алый знак доблести» (1895), Фрэнк Норрис — романом «Спрут» (1901).


Сказка для Дашеньки, чтобы сидела смирно

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Нуреддин

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Канареечное счастье

Творчество Василия Георгиевича Федорова (1895–1959) — уникальное явление в русской эмигрантской литературе. Федорову удалось по-своему передать трагикомедию эмиграции, ее быта и бытия, при всем том, что он не юморист. Трагикомический эффект достигается тем, что очень смешно повествуется о предметах и событиях сугубо серьезных. Юмор — характерная особенность стиля писателя тонкого, умного, изящного.Судьба Федорова сложилась так, что его творчество как бы выпало из истории литературы. Пришла пора вернуть произведения талантливого русского писателя читателю.


Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы

В настоящем сборнике прозы Михая Бабича (1883—1941), классика венгерской литературы, поэта и прозаика, представлены повести и рассказы — увлекательное чтение для любителей сложной психологической прозы, поклонников фантастики и забавного юмора.


Эдгар Хантли, или Мемуары сомнамбулы

Чарлз Брокден Браун (1771-1810) – «отец» американского романа, первый серьезный прозаик Нового Света, журналист, критик, основавший журналы «Monthly Magazine», «Literary Magazine», «American Review», автор шести романов, лучшим из которых считается «Эдгар Хантли, или Мемуары сомнамбулы» («Edgar Huntly; or, Memoirs of a Sleepwalker», 1799). Детективный по сюжету, он построен как тонкий психологический этюд с нагнетанием ужаса посредством череды таинственных трагических событий, органично вплетенных в реалии современной автору Америки.