— Где же достать деньги, Сэм?
— Будь я богат, банкиры стучались бы ко мне в двери и совали в руки деньги. Но когда бедняк стучится к банкиру, он всегда приходит не вовремя. Может быть, банкир как раз в это время обедает, или выдает свою дочку замуж? Ничего не поделаешь, теперь я целыми днями бегаю по городу и, как говорится, кручусь, как белка в колеснице…
Все это было очень грустно и в первый раз в жизни я пожалел, что не стал банкиром.
На некоторое время я потерял Сэма из виду. Лавочку его снял китаец-прачешник, с трудно-произносимым именем, работавший утюгом с семи утра до полуночи. Китайца очень быстро прозвали Ли, — так было легко, удобно и, в общем, похоже на его настоящее имя. Раза два я поднимался на второй этаж и стучал в дверь квартирки, но Сэма не было дома. Ушел я ни с чем, и потом, в сутолоке нью-йоркской жизни, как-то позабыл приятеля.
Прошлой весной я шел без дела по Бродвею, разглядывая прохожих и витрины магазинов. Около 73 улицы, там, где Бродвей сходится с Амстердамским авеню, устроено нечто вроде сквера: несколько пыльных деревьев и скамьи, на которых, как воробьи на ветке, сидят нахохлившиеся старики и старушки, греющиеся на солнце. Один из сидевших меня окликнул. Я оглянулся, и только подойдя вплотную, узнал Семена Исаевича. До чего он за это время состарился! Рука, которую я пожал, заметно дрожала. Вокруг исхудавшей шеи с отвисшей кожей был обмотан платок, а день был уже по летнему жаркий и влажный.
Сэм поймал мой огорченный взгляд и, усмехнувшись, спросил:
— Не узнаете?
— Что вы, Сэм! Я ведь заходил к вам, спрашивал…
— И вам никто ничего не мог сказать? Конечно, никто. Пока Сэм был купцом и имел лавку, к нему заходили люди, которым был нужен фунт хлеба или кусок колбасы. А с того дня, как его отвезли в больницу, о Сэме все забыли, его вычеркнули из книги живых, как я когда-то вычеркивал безнадежных кредиторов. В общем, поступил я неправильно: мне следовало умереть, а я выжил. Отлежался в больнице и вышел, — захотелось еще раз побывать на Амстердам авеню и посмотреть, что тут делают люди. Вот прожил я на этой улице всю жизнь, а теперь меня уже никто здесь не узнает, как и вы не узнали. Знаете, почему? Потому что я еще не мертвый, но уже больше и не живой человек. Как говорится, над головой навис маклаков меч. Видели вы когда-нибудь в нашем квартале пьяного, или просто больного человека, лежащего на тротуаре? Прохожие тщательно его обходят. Никто не остановится, каждый занят своим делом и никто не желает быть замешанным в чужие неприятности. Может быть, человек вовсе не пьян, а болен или умер. Мимо пройдет множество людей и никто не замедлит шаг и не посмотрит, — не нужно ли помочь? Страшный город Нью-Йорк.
Я спросил, где он теперь живет, и Семен Исаевич сделал неопределенный жест рукой куда-то в пространство.
— У меня есть комната. В Бронксе, далеко отсюда. Но я скоро возвращаюсь в госпиталь, так как все равно, нет больше сил.
Разговор наш не клеился, или и я был одним из тех людей, которые торопятся пройти мимо, глядя прямо перед собой невидящими, стеклянными глазами. Чтобы как-нибудь замять неловкость, я спросил, можно ли будет его навестить в госпитале? Сэм снова сделал неопределенный жест рукой, словно знал, что я вряд ли приду. На мгновение в глазах его промелькнуло что-то ироническое, как у старого Семена Исаевича в хороший период нашей дружбы. Он протянул мне дрожащую, исхудавшую руку и сказал:
— А все-таки, с вами было приятно. Вы называли меня оптимистом, а я и теперь считаю, что люди не такие уж плохие. Мы с вами любили потолковать о смысле жизни и о всяких интеллигентных вещах. Когда у меня был сердечный припадок, и я думал, что умираю, все оказалось гораздо проще, и я вдруг многое понял.
— Что же вы поняли, Сэм? — спросил я.
— Идите. Вам еще рано это знать. Как говорится: ласточка просто открывалась.
Мы распрощались, и каждый пошел в свою сторону.
Елена Ивановна пришла в этот вечер какая-то особенная, взволнованная и немного томная. Сидельниковы, у которых она бывала в гостях раз в неделю, не обратили, впрочем, на это особенного внимания. Час был обеденный. Все хотели есть и торопились сесть за стол.
— А что, Маша, — сказал Сидельников, обращаясь к жене, — нельзя ли, по случаю благополучного прибытия гостьи, — этого самого? Его же и монаси приемлют, как говорил покойный Чехов. Говорят, страшно любил водку. И Елена Ивановна с нами выпьет.
Елена Ивановна запротестовала, но Сидельников сразу оживился, мгновенно раздобыл бутылку и налил всем по рюмке.
— Ну, — сказал он, слегка щурясь от предстоящего удовольствия, — дай Боже, чтобы завтра — тоже!
Выпил, страдальчески поморщился и начал тыкать вилкой в заправленную селедку.
После второй рюмки Сидельников совсем пришел в благодушное настроение и принялся за еду, — ел он и разговаривал быстро и беспорядочно, не обращая внимания на сидевших за столом, так что казалось, будто говорит он сам с собой. А Елена Ивановна ела медленно и пила, как полагается гостье, маленькими, осторожными глотками, вероятно, для того, чтобы показать, что она не голодна и хорошо воспитана. И все время, пока Сидельников шумно выпивал и закусывал, а Маша с натянутой улыбкой изображала гостеприимную хозяйку, с лица Елены Ивановны не сходило то самое томное и торжественное выражение, с которым она вошла в комнату. В конце концов, даже Сидельников что то заметил и спросил: