И он усилил свою обычную, и без того повышенную и натренированную за долгие годы бдительность до крайнего предела. Он буквально пронизывал взглядом каждого, кто приближался к святыне, стремясь предугадать каждый шаг и каждое движение, упредить любой шелест и даже вздох. Он замирал в неутомимой готовности, чтобы при малейшем признаке опасности вскочить, предвосхитить, не допустить и предотвратить. Как же медленно проходили секунды в течение многих, долгих часов. Но чем дольше ничего не происходило, тем сильнее была его убежденность, что наконец должно что-то случиться.
Время шло к вечеру, близились сумерки и конец его переживаний. Но между тем предчувствие необычного события сменилось у него уверенностью, и, когда прозвенели звонки, извещающие посетителей, что наступило время покинуть музей, он не мог поверить, что день прошел и ничего, однако, не произошло. Ни сегодня, ни за последние тридцать лет.
Он не мог поверить даже тогда, когда последний посетитель исчез в дальних дверях, и позднее, когда в зале музея остался уже только он, один-одинешенек возле китайской вазы, по-прежнему нетронутой, невредимой и бесценной.
Разбить ее было нетрудно. Он с легкостью сделал это за считанные секунды, с помощью трости. С некоторых пор он страдал ревматизмом и ходил с толстой тростью. Разбив экспонат на тысячу девятьсот восемьдесят два куска, он это число еще утроил - растаптывая каблуками каждый кусок в отдельности. Затем покинул музей через боковой выход, никем не замеченный.
Он уходил с чувством, что жизнь его не прошла бессмысленно. Ибо, как оказалось, его тридцатилетняя бдительность была полностью обоснованной. Опасность, которой он был призван противостоять, существовала реально. К тому же он чувствовал себя бодро, как бы помолодевшим. И даже не на тридцать лет, а на целых пять тысяч.