И хотя Анна Вацлавовна давно свыклась со своим горем, сердце ее не окаменело.
— Анна Вацлавовна, все, что написано в моей анкете до конца войны — сплошная липа, — призналась Басова. Там написано, что родилась я в Грозном. Неправда, я — из Морочны.
— Из Морочны?
— Да, Зося Ткачук…
— Зося? Санитарка больницы?
— Да. Я-то сразу вас узнала и тут же хотела уехать в другое место. Но поняла, что вы меня не узнали, и осталась.
— Да я ведь видела тебя в Морочне всего несколько раз. Ты работала в районной больнице, а наш медпункт был на другом конце села.
— А до открытия больницы я жила на хуторе и в Морочне бывала только по большим праздникам.
— Почему же ты теперь так законспирировалась?
Зося жадно затянулась и начала медленно рассказывать о мучениях, что пережила в публичном доме, куда увезли ее с Олесей. После побега Олеси Ганночка стала измываться над своими затворницами. Несколько девушек покончили самоубийством. А Зося выбралась на свободу с помощью бодяги: по примеру подруги приложила на ночь к щекам распаренную бодягу. К утру лицо вздулось большими синими волдырями. Ганночка испугалась, что это заразная болезнь, и выгнала ее на улицу. Жгучий стыд не позволял Зосе возвращаться в родные места, показываться близким и знакомым. Поэтому она изменила фамилию, решила больше никогда не встречаться с теми, кто ее знал до войны.
— Так ты не хочешь, чтобы Гриша узнал тебя?
— Да.
— Ты не права, ох, как не права! — пряча в стол заявление и трудовую книжку, сказала Анна Вацлавовна. — Зря ты так. Олеся тебя так долго разыскивала!.. Ей-то надо бы дать о себе весточку.
— Нет, Анна Вацлавовна, я решила твердо: встречаться нам уже нельзя.
— Иди отдыхать, Зося, а когда Гриша уедет, мы обязательно что-нибудь придумаем. Нельзя же так всю жизнь…
* * *
Синее-синее поле. Это цветет лен звена Оляны Миссюры. На краю поля — серый валун величиной с трактор. На валуне чернеют глубоко высеченные буквы:
Григорий и Оляна стоят возле камня, смотрят на цветущее поле. Дохнул ветерок — и по льну пошли синие волны. Колышется, плещется васильково-синее озеро над вечным покоем деда Сибиряка, первого осушителя Чертовой дрягвы, ее бесстрашного защитника.
По меже между льном и рожью не спеша, величаво идет аист.
— Аист! — обрадовался Григорий. — Чем же он теперь живет? Лягушек не стало, раз болото осушили…
— Теперь он мышами пробавляется, — отвечает мать. Из-за ольшаника вырвался гул мотора. Григорий оглянулся и увидел быстро приближавшуюся автомашину.
— Антон! — обрадовалась мать, но тут же на лице ее появилась тревога: — Опять тебя заберут на весь вечер!
— Мамочка, не огорчайся, после концерта я отнесу цветы на могилу Александра Федоровича — и сразу домой, — успокоил Григорий.
— Пять дней гостишь, а больше часа в день не виделись, — вздохнула мать.
— А разве плохо, что я нужен не только тебе? — гладя рукой сыпучие седые волосы матери, тихо спросил Григорий.
— Ох, сынок! Так хорошо, что сердце от счастья заходится… Только ж хотелось, чтоб рассказал побольше об Олесе, о моей внучке.
— Я же тебе обещал: Леся в отпуск обязательно приедет с Сашей к вам. Они давно рвутся. И я буду здесь, писать музыку.
Когда Григорий повернулся, аиста на прежнем месте уже не было. Он летел над бескрайним синим полем. Летел тяжело и устало, словно навсегда уносил на крыльях чью-то большую вековечную печаль.