Стихотворения и поэмы - [16]

Шрифт
Интервал

Облик лирического антипода в луконинской поэзии шестидесятых годов: ложь, двоедушие, игра, свободная переменчивость, порыв, нежная слабость, прикрытая апломбом, любопытство к новому, падкость на эффекты, обворожительность, обаяние. Легко все принимает этот противник, легко все забывает, живет он весело и шибко, он даже в притворстве — артист, наивное дитя, праздничное, праздное, порожнее.

Нет, не втиснешь это «антилуконинское» начало в рамки одних только отрицательных определений, и непроста позиция, какую вынужден занять по отношению к этому антиподу лирический герой. Это какое-то странное соперничество, сложное соединение неприязни с азартом и соблазном. Словно извратил антипод что-то дорогое и самому герою, словно воплотил он что-то, в нем самом то ли недовоплощенное, то ли подавленное…

Эта внутренняя драма потому еще приобрела такое значение, что наложилась она на происходивший в ту пору в русской поэзии процесс смены поколений, когда молодые, невоевавшие «послевоенные романтики» стремительно вышли на подмостки поэтической эстрады, захватив сердца своих молодых сверстников. А ведь поэты фронтового поколения в ту пору еще далеко не чувствовали себя стариками и отнюдь не собирались «в гроб сходить». Молодая смена, легким ветром просвистевшая мимо них и занявшая в начале шестидесятых годов авансцену поэзии, вызвала у поэтов фронта достаточно сложные чувства уже потому, что эти новые были легки поступью, а они — тяжелы, и закономерно, что самый тяжелый из них, Луконин, оказался на острие взаимодействия.

По иронии судьбы вышло так, что молодые, переимчивые, нежные романтики невоевавшего поколения, искавшие свою интонацию, как на спасительную находку натолкнулись именно на луконинский ритм:

За окном
                   во дворе
                                     голоса малышат
начали раздаваться.
Мама с сестренкой меня тормошат;
«Вставай!
                     Тебе
                                уже двадцать!»
Двадцать?
                     Так быстро?
                                              Неправда.
                                                                        Нет.
Не может быть.
                           Ведь вчера еще только…
Неужели мне двадцать лет?
Неужели мне столько?..

В пробуждении поэта Е. Евтушенко, автора стихотворения «Мне двадцать лет», всплывает интонация «Пробуждения» поэта Луконина:

Я проснулся от радости,
                                         глаза раскрываю,
ногами отпихиваю одеяло,
                                                 встаю, как пружина…

Евтушенко совсем иную жизнь вписывает в этот «шатающийся стих». Его легкое, переменчивое, поверхностное и заразительное дыхание совсем не похоже на трудное, мощное, западающее, хриплое дыхание луконинского стиха. И перекличка обостряет реакцию. Присутствие нравственного оппонента, проникшего «внутрь системы», перехватившего святую святых ее — интонацию стиха, выводит луконинскую лирику в напряженнейший, катастрофический, сжигающий душу режим: еще никогда его внутренний мир не выявлялся так рельефно, так ясно и так больно.

Луконинская лирика шестидесятых годов есть его ответ непоследовательной артистической легкости, изменчивой игре, праздничной воздушности и пленительной наивности, с которыми он теперь соприкоснулся. Этот ответ: прямота, устойчивость, монолитная верность однажды избранному, жесткость, надежность… Это не просто тяжесть, это реакция тяжести на легкость. Луконин не приемлет ни вкрадчивой, гибкой нежности, ни юного удивления миру, ни даже тяги к переменам. Его лирический герой не знает этой тяги. Он испытывает к новому не столько удивление, сколько горькое чувство; все было, все пережито… столько пережито, что хватило бы на двоих. Его мир тяжек и прочен, обвит и пронизан связями, заполнен: пустоты в нем просто нет. А уж если она есть, эта пустая свобода, пустая игра, — вот тогда катастрофа!

Антипод говорит: «Я разный…», или: «Я — ничей!» Герой Луконина этого не приемлет. Ничего случайного, неожиданного, прихотливого! Тяжек памятью этот герой и не умеет забывать. «Необходимость» — ключевое понятие. Случайность — химера, случайность — обман, «случайностями все опьянены». Это все «фантазии», и если нравственный антипод легко сходится и расходится, то герой Луконина буквально рвет от сердца, он очень тяжко прощается.

Пронзительная боль луконинской лирики — от желания не отдать структурное целое, строй мира. Этим-то глобальным ощущением и напоена изнутри, высвечена «интимная драма». И потому такая сила в этих стихах, хотя это, наверное, тот самый случай, когда невозможно объяснить, в чем сила стихов, и они «непонятно чем» воздействуют:

И так поломала немало
в разгуле своей пустоты.
Цветы поливать перестала.
За что ты казнила цветы?

Не любовь кончена — структура мира сломана, оскорблена, искажена — до цветов неполитых… Миропорядок нарушен — вот о чем стихотворение «Цветы»!

Еще один лейтмотив поздней луконинской лирики — возврат: «Завод мой, зачем я ушел когда-то?» («Рабочий день»); «Все к одному придут из поиска!» («В полете»). Нет, он не кочевник, кочевье ему душу выматывает: как блудный сын, он теперь тянется к родному берегу:


Рекомендуем почитать
Белорусские поэты

В эту книгу вошли произведения крупнейших белорусских поэтов дооктябрьской поры. В насыщенной фольклорными мотивами поэзии В. Дунина-Марцинкевича, в суровом стихе Ф. Богушевича и Я. Лучины, в бунтарских произведениях А. Гуриновича и Тетки, в ярком лирическом даровании М. Богдановича проявились разные грани глубоко народной по своим истокам и демократической по духу белорусской поэзии. Основное место в сборнике занимают произведения выдающегося мастера стиха М. Богдановича. Впервые на русском языке появляются произведения В. Дунина-Марцинкевича и A. Гуриновича.


Стихотворения и поэмы

В книге широко представлено творчество поэта-романтика Михаила Светлова: его задушевная и многозвучная, столь любимая советским читателем лирика, в которой сочетаются и высокий пафос, и грусть, и юмор. Кроме стихотворений, печатавшихся в различных сборниках Светлова, в книгу вошло несколько десятков стихотворений, опубликованных в газетах и журналах двадцатых — тридцатых годов и фактически забытых, а также новые, еще неизвестные читателю стихи.


Стихотворения и поэмы

Основоположник критического реализма в грузинской литературе Илья Чавчавадзе (1837–1907) был выдающимся представителем национально-освободительной борьбы своего народа.Его литературное наследие содержит классические образцы поэзии и прозы, драматургии и критики, филологических разысканий и публицистики.Большой мастер стиха, впитавшего в себя красочность и гибкость народно-поэтических форм, Илья Чавчавадзе был непримиримым врагом самодержавия и крепостнического строя, певцом социальной свободы.Настоящее издание охватывает наиболее значительную часть поэтического наследия Ильи Чавчавадзе.Переводы его произведений принадлежат Н. Заболоцкому, В. Державину, А. Тарковскому, Вс. Рождественскому, С. Шервинскому, В. Шефнеру и другим известным русским поэтам-переводчикам.


Лебединый стан

Объявление об издании книги Цветаевой «Лебединый стан» берлинским изд-вом А. Г. Левенсона «Огоньки» появилось в «Воле России»[1] 9 января 1922 г. Однако в «Огоньках» появились «Стихи к Блоку», а «Лебединый стан» при жизни Цветаевой отдельной книгой издан не был.Первое издание «Лебединого стана» было осуществлено Г. П. Струве в 1957 г.«Лебединый стан» включает в себя 59 стихотворений 1917–1920 гг., большинство из которых печаталось в периодических изданиях при жизни Цветаевой.В настоящем издании «Лебединый стан» публикуется впервые в СССР в полном составе по ксерокопии рукописи Цветаевой 1938 г., любезно предоставленной для издания профессором Робином Кембаллом (Лозанна)