Вдруг Маркхэм все понял, как понял и то, что ничего нельзя изменить.
На секунду он обнял Марион-А. На секунду его губы почувствовали теплую ровную поверхность ее лба. Потом он сказал:
— Марион, моя дорогая, единственная, если ты научилась понимать, что такое счастье, то меня ты научила понимать, что такое любовь.
Потом он повернулся и быстрым решительным шагом пошел к двери. Сзади раздался выстрел, и Египетскую Галерею осветила невероятно яркая вспышка; потом все снова погрузилось в полумрак.
Позади него лежал мир смерти и тьмы, мир, полный секретов недавнего и далекого прошлого. Впереди был мир рассвета. Мир жизни и света, который стоял, как всегда, на грани непредсказуемого будущего.
И пока он шел к этому миру, на голоса поющих людей, к ясному красному восходу, яркий, бесконечный калейдоскоп вспыхнул в его мозгу.
Он снова увидел — с живой реальностью мечты — Кэйти, малыша Джонни и Сару. Их крошечную цитадель — дом в Хэмпстеде. Все это было чудесно и, хотя и потеряно, помогло ему обрести веру и смелость, чтобы занять место в этом мире, который, подобно любому другому, не мог полностью отказаться от ценностей прошлого.
Наконец он увидел Марион-А такой, какой она была, когда он увидел ее впервые. И он знал, что она тоже стала частью того живого прошлого, в котором она и Кэйти — странный двойной образ — предлагали ему дар свободы. Будущее без теней…
И неожиданно на сердце у него стало легко. Маркхэм вышел на широкие ступени Музея, бросил взгляд на розовеющее небо, а потом перевел его на Вивиан, что ждала его рядом с Проф. Хиггенсом.
Проф. что-то говорил людям, которые уже начали гордиться тем, что когда-то их называли Беглецами. Маркхэм не смог удержаться от иронической улыбки, услышав последние слова Проф. Хиггенса.
— Сегодня — Лондон, — сказал Проф., радостно искажая цитату из почти забытого тирана двадцатого столетия, которого звали Адольф Гитлер. — Сегодня — Лондон, а завтра — весь мир!