Подвели наконец к высоким воротам. Женщина, приникнув носом к калитке, забарабанила кулаком. Во дворе стукнуло, открылась в доме дверь, вся в сиянии брызнувшего наружу света, и первое, что услышал путешественник, были, как показалось ему, женский плач и причитания. Но в следующую секунду стало тихо и кто-то зашлепал через двор, остановился позади ворот. Мужской голос что-то спросил, женщина отвечала. Калитка раскрылась — и путешественника ввели в дом.
Отто Мейснер стоял посреди небольшой комнаты с низким потолком, обклеенным цветной узорчатой бумагой. Комната была почти пуста, если не считать камышовой циновки, устилавшей целиком весь пол, да стопки разноцветных стеганых одеял, лежавших на низеньком помосте в углу. На стене у входа висела керосиновая лампа со старательно вычищенным стеклянным колпаком. Над нею на потолке темнел закопченный круг. И, стоя под этой лампой, смуглолицый и седой хозяин дома читал письмо Опоелова, пробегая глазами по бумаге и тут же попутно оглядывая ночного гостя. Закончив чтение, хозяин пригнул в поклоне голову, показав торчащую серебристую щетину на коротко остриженном затылке, а затем, пятясь, удалился из комнаты.
Магистр остался один, не зная, что делать дальше, но полагая, что хозяин вскоре вернется и принесет ему хотя бы стул. Однако время шло, а никто не появлялся. Тогда Отто Мейснер прошел к окну, в котором верхних два ряда были застеклены, а не обклеены бумагой, как нижние ячейки рамы. Ламповый свет падал сквозь окно на густую мокрую зелень какого-то куста, дождь стекал по блестящим листьям — с листа на лист, — отчего они вздрагивали, как живые. И, заглядывая в загадочную, сверкающую глубину куста, Отто Мейснер ощутил сложное волнение, словно нечаянно заглянул в таинство окружающего космоса — в само влажное чрево ночи, объемлющей половину земного шара. А между тем он слышал, что в доме продолжается какая-то ночная жизнь, совершают деятельное движение люди, чем-то постукивают, переговариваются глухими застенными голосами. Но каким-то особенным чувством Отто Мейснер понимал, что эти ночные звуки в доме не имеют никакого отношения к нему самому, о нем, видимо, забыли совершенно. И тогда философ решил располагаться здесь по своему усмотрению, как если бы оказался Робинзоном на необитаемом острове. Он стал распаковывать большой сверток с дорожным имуществом, и тут в комнату проскользнула молодая женщина в длинной юбке и очень короткой, чуть пониже подмышек, тесной кофте с длинными рукавами. Она бесшумно прошла к стопе пестрых одеял и, опустившись на колени, принялась устраивать на полу ложе для гостя. То была довольно худосочная дурнушка с тусклым желтым лицом и маленькими неприветливыми глазами. Ни разу не обратив сумрачно сосредоточенного лица в сторону пришельца, она расправила одеяла, легко похлопала рукой по валику продолговатой подушки, как бы стряхивая с нее пыль, а затем, не задерживаясь ни на миг, удалилась восвояси. Отто Мейснер пожал плечами, усмехнулся и продолжал распаковывать сверток. Он достал походную раскладную кровать, два пушистых шотландских пледа и устроил свою постель в вежливом, но довольно независимом отдалении от этой не очень-то гостеприимной хозяйской постели. Затем философ энергично сбросил с себя мокрую одежду и облачился в сухой спальный комбинезон. Прежде чем лечь в постель, он подошел к лампе и, привстав на цыпочки, дунул в круглое, обдавшее его керосинным чадом ламповое жерло. Свет погас, и Отто Мейснер, уставив невидящие, словно вмиг опустевшие глаза в темноту, двинулся ощупью к раскладушке. Укладываясь в постель, он улыбнулся, представив на миг седоусое гранитное лицо своего далекого деда, которому и пожелал мысленно доброй ночи.
На другое утро, проснувшись в состоянии голодном, молодом и деятельном, Отто Мейснер облачился в полосатый бухарский халат и, разложив прибор на подоконнике, принялся за бритье. Он размазал жидкое мыло по подбородку, а затем, глядя в зеркальце, начал осторожно снимать бритвой щетину, собирая мыльные ошметки на кусочек бумажки. И тут же без стука и шороха снова вошла неприветливая вчерашняя девица. Молча поставила рядом с зеркалом стеклянный толстостенный жбан с водою и крошечный медный тазик, начищенный до блеска. Философ, подперев языком щеку изнутри, поверх бритвы дружелюбно скосил глаза на нее, но девица даже не оглянулась и ушла, шаркая матерчатыми туфлями по полу. Он добрил свое узкое молодое лицо и, наклонившись над тазиком, осторожно сполоснулся водою из жбана. Вода оказалась теплой, чистой, ее после умывания оставалось много, и Отто Мейснер решил сварить себе кофе.
Он достал и налил дорожную спиртовку, разжег ее и поставил на пламя крошечный серебряный кофейник вместимостью в две чашки. Вода вскоре закипела, магистр отмерил обычную порцию коричневого порошка, засыпал кофейник, и вмиг по комнате разошелся бодрый чудесный запах. Доспевшие на жарком тропическом солнце, а затем прожаренные на огне, зерна кофе всегда напоминали Отто Мейснеру о множестве смуглых людей, об их непостижимой, влекущей жизни под жаркими небесами. Путешествуя, он увидел этих людей и эти небеса над палящими плантациями Цейлона. Но знание производства кофе было одно, а смуглая и золотистая, словно кофейная пенка, поэтическая эманация, исходящая от утреннего запаха кофе, — совсем другое. И, с улыбкой раздумывая об этом, магистр принялся распаковывать корзинку, которую положила в его вместительный сак добросердная, с фламандским розовым румянцем на белом лице, озабоченная фрау Опоелова. Тех продуктов, что были уложены в корзинку щедрой купчихой, хватило бы на месяц пропитания весьма умеренному в еде философу. Теперь, мысленно целуя ее белые полные ручки, Отто Мейснер наносил на ломтик булки черный мазок блестящей паюсной икры.