Сочинения князя В. Ф. Одоевского - [10]
В «Эпилоге», как выводе из предшествовавших разговоров, развивается мысль о нравственном гниении Запада в настоящее время. В лице Фауста, который играет главную роль во всех этих разговорах и в «Эпилоге» особенно, – автор хотел изобразить человека нашего времени, впавшего в отчаяние сомнения и уже не в знании, а в произволе чувства ищущего разрешения на свои вопросы. Следовательно, это – своего рода повесть, в которой автор представляет известный характер, не отвечая за его действия или за его мнения. Другими словами: этот «Эпилог» есть вопрос, который автор предлагает обществу, не принимая на себя обязанности решить его. Мы очень рады, что в лице этого выдуманного Фауста мы можем ответить на важный вопрос всем действительным Фаустам такого рода. Фауст князя Одоевского – надо отдать ему полную справедливость – говорит о деле с знанием дела, говорит не общими местами, а со всею оригинальностью самобытного взгляда, со всем одушевлением искреннего, горячего убеждения. И между тем в его словах столько же парадоксов, сколько истин, а в общем выводе он совершенно сходится с так называемыми «славянофилами». Пока он говорит об ужасах царствующего в Европе пауперизма (бедности), о страшном положении рабочего класса, умирающего с голоду в кровожадных, разбойничьих когтях фабрикантов и разного рода подрядчиков и собственников; о всеобщем скептицизме и равнодушии к делу истины и убеждения, – когда говорит он обо всем этом, нельзя не соглашаться с его доказательствами, потому что они опираются и на логике и на фактах. Да, ужасно в нравственном отношении состояние современной Европы! Скажем более: оно уже никому не новость, особенно для самой Европы, и там об этом и говорят и пишут еще гораздо с большим знанием дела и большим убеждением, нежели в состоянии делать это кто-либо у нас. Но какое же заключение должно сделать из этого взгляда на состояние Европы? – Неужели согласиться с Фаустом, что Европа того и гляди прикажет долго жить, а мы, славяне, напечем блинов на весь мир, да и давай поминки творить по покойнице?.. Подобная мысль, если б о ее существовании узнала Европа, никого не ужаснула бы там… Нельзя так легко делать заключения о таких тяжелых вещах, какова смерть – не только народа (морить народов нам уж нипочем), но целой и притом лучшей, образованнейшей части света. Европа больна, – это правда, но не бойтесь, чтоб она умерла: ее болезнь от избытка здоровья, от избытка жизненных сил; это болезнь временная, это кризис внутренней, подземной борьбы старого с новым; это – усилие отрешиться от общественных оснований средних веков и заменить их основаниями, на разуме и натуре человека основанными. Европе не в первый раз быть больною: она была больна во время крестовых походов и ждала тогда конца мира; она была больна перед реформациею и во время реформации, – а ведь не умерла же к удовольствию господ-душеприказчиков ее! Идя своею дорогою развития, мы, русские, имеем слабость все явления западной истории мерить на свой собственный аршин: мудрено ли после этого, что Европа представляется нам то домом умалишенных, то безнадежною больною? Мы кричим: «Запад! Восток! Тевтонское племя! Славянское племя!» – и забываем, что под этими словами должно разуметь человечество… Мы предвидим наше великое будущее; но хотим непременно иметь его на счет смерти Европы: какой поистине братский взгляд на вещи! Не лучше ли, не человечнее ли, не гуманнее ли рассуждать так: нас ожидает бесконечное развитие, великие успехи в будущем, но и развитие Европы и ее успехи пойдут своим чередом? Неужели для счастия одного брата непременно нужна гибель другого? Какая не философская, не цивилизованная и не христианская мысль!..
Говоря о хаотическом состоянии науки и искусства Европы, Фауст, в книге князя Одоевского, много говорит справедливого и дельного; но взгляд его вообще тем не менее односторонен, парадоксален. Все, что говорит он о преобладании опытных наблюдений и мелочного анализа в естественных науках, – все это отчасти справедливо; тем не менее нельзя согласиться с ним, чтоб это происходило от нравственного гниения, от погасающей жизни: скорее можно думать, что для естественных наук не настало еще время общих философских оснований именно по недостатку фактов, которые могут быть добыты только опытными наблюдениями, и что этот-то современный эмпиризм и должен со временем приуготовить философское развитие естественных наук. Тот же смысл имеет и эта дробность знаний, вследствие которой один, занимаясь математикою, считает себя вправе не иметь понятия об истории, а другой, занимаясь политическою экономиею, полагает своею обязанностью быть невеждою в теории искусства. Но что в этом должно видеть только переходное, следовательно, временное состояние, перелом, а не коснение, как предвестник близкой смерти, – это доказывают слова самого Фауста, что все чувствуют и сознают недостаток общих начал в науках и необходимость знания, как чего-то целого, как науки о жизни, о бытии, о сущем, в обширном значении этого слова, а не как науки то об этом предмете, то о том. Смерть обществ всегда предшествуется пошлым самодовольством, всеобщею удовлетворенностью, мелочами, полным примирением с тем, что есть и как есть. В умирающих обществах нет криков и воплей на недостаточность настоящего, нет новых идей, новых учений, нет страдальцев за истину, нет борьбы, – все тихо под зеленою плесенью гниющего болота. То ли мы видим в Европе? Фауст видит там совершенную гибель искусства, говорит о Россини, о Беллини – и не говорит о Мейербере. И давно ли были там Моцарт и Бетховен? И неужели Европа каждый год обязана представлять по новому гению во всех родах, – иначе она умерла? Четыре такие мыслителя, как Кант, Фихте, Шеллинг и Гегель, непосредственно явившиеся один за другим: неужели этого мало? И если теперь даже философия Гегеля относится в Германии к учениям, уже совершившим свой круг, теперь, когда сам великий Шеллинг, имевший несчастие пережить свой разум, не успел никого обморочить своими таинственными тетрадками, которыми столько лет обещал разрешить альфу и омегу мудрости: неужели все это не показывает, какой великий шаг сделало в Германии мышление?..
Настоящая статья Белинского о «Мертвых душах» была напечатана после того, как петербургская и московская критика уже успела высказаться о новом произведении Гоголя. Среди этих высказываний было одно, привлекшее к себе особое внимание Белинского, – брошюра К. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова или мертвые души». С ее автором Белинский был некогда дружен в бытность свою в Москве. Однако с течением времени их отношения перешли в ожесточенную идейную борьбу. Одним из поводов (хотя отнюдь не причиной) к окончательному разрыву послужила упомянутая брошюра К.
Цикл статей о народной поэзии примыкает к работе «Россия до Петра Великого», в которой, кратко обозревая весь исторический путь России, Белинский утверждал, что залог ее дальнейшего прогресса заключается в смене допетровской «народности» («чего-то неподвижного, раз навсегда установившегося, не идущего вперед») привнесенной Петром I «национальностью» («не только тем, что было и есть, но что будет или может быть»). Тем самым предопределено превосходство стихотворения Пушкина – «произведения национального» – над песней Кирши Данилова – «произведением народным».
«Речь о критике» является едва ли не самой блестящей теоретической статьей Белинского начала 40-х годов. Она – наглядное свидетельство тех серьезных сдвигов, которые произошли в философском и эстетическом развитии критика. В самом ее начале Белинский подчеркивает мысль, неоднократно высказывавшуюся им прежде: «В критике нашего времени более чем в чем-нибудь другом выразился дух времени». Но в комментируемой статье уже по-новому объясняются причины этого явления.
Содержание статей о Пушкине шире их названия. Белинский в сущности, дал историю всей русской литературы до Пушкина и показал становление ее художественного реализма. Наряду с раскрытием значения творчества Пушкина Белинский дал блестящие оценки и таким крупнейшим писателям и поэтам допушкинской поры, как Державин, Карамзин, Жуковский, Батюшков. Статьи о Пушкине – до сих пор непревзойденный образец сочетания исторической и эстетической критики.
«…Обращаемся к «Коту Мурру». Это сочинение – по оригинальности, характеру и духу, единственное во всемирной литературе, – есть важнейшее произведение чудного гения Гофмана. Читателей наших ожидает высокое, бесконечное и вместе мучительное наслаждение: ибо ни в одном из своих созданий чудный гений Гофмана не обнаруживал столько глубокости, юмора, саркастической желчи, поэтического очарования и деспотической, прихотливой, своенравной власти над душою читателя…».
«Сперва в «Пчеле», а потом в «Московских ведомостях» прочли мы приятное известие, что перевод Гнедича «Илиады» издается вновь. И как издается – в маленьком формате, в 16-ю долю, со всею типографическою роскошью, и будет продаваться по самой умеренной цене – по 6 рублей экземпляр! Честь и слава г. Лисенкову, петербургскому книгопродавцу!…».
«…Итак, желаем нашему поэту не успеха, потому что в успехе мы не сомневаемся, а терпения, потому что классический род очень тяжелый и скучный. Смотря по роду и духу своих стихотворений, г. Эврипидин будет подписываться под ними разными именами, но с удержанием имени «Эврипидина», потому что, несмотря на всё разнообразие его таланта, главный его элемент есть драматический; а собственное его имя останется до времени тайною для нашей публики…».
Рецензия входит в ряд полемических выступлений Белинского в борьбе вокруг литературного наследия Лермонтова. Основным объектом критики являются здесь отзывы о Лермонтове О. И. Сенковского, который в «Библиотеке для чтения» неоднократно пытался принизить значение творчества Лермонтова и дискредитировать суждения о нем «Отечественных записок». Продолжением этой борьбы в статье «Русская литература в 1844 году» явилось высмеивание нового отзыва Сенковского, рецензии его на ч. IV «Стихотворений М. Лермонтова».
«О «Сельском чтении» нечего больше сказать, как только, что его первая книжка выходит уже четвертым изданием и что до сих пор напечатано семнадцать тысяч. Это теперь классическая книга для чтения простолюдинам. Странно только, что по примеру ее вышло много книг в этом роде, и не было ни одной, которая бы не была положительно дурна и нелепа…».
«Вот роман, единодушно препрославленный и превознесенный всеми нашими журналами, как будто бы это было величайшее художественное произведение, вторая «Илиада», второй «Фауст», нечто равное драмам Шекспира и романам Вальтера Скотта и Купера… С жадностию взялись мы за него и через великую силу успели добраться до отрадного слова «конец»…».
«…Всем, и читающим «Репертуар» и не читающим его, известно уже из одной программы этого странного, не литературного издания, что в нем печатаются только водвили, игранные на театрах обеих наших столиц, но ни особо и ни в каком повременном издании не напечатанные. Обязанные читать все, что ни печатается, даже «Репертуар русского театра», издаваемый г. Песоцким, мы развернули его, чтобы увидеть, какой новый водвиль написал г. Коровкин или какую новую драму «сочинил» г. Полевой, – и что же? – представьте себе наше изумление…».
«Имя Борнса досел? было неизв?стно въ нашей Литтератур?. Г. Козловъ первый знакомитъ Русскую публику съ симъ зам?чательнымъ поэтомъ. Прежде нежели скажемъ свое мн?ніе о семъ новомъ перевод? нашего П?вца, постараемся познакомить читателей нашихъ съ сельскимъ Поэтомъ Шотландіи, однимъ изъ т?хъ феноменовъ, которыхъ явленіе можно уподобишь молніи на вершинахъ пустынныхъ горъ…».