Гунга Дасс, наклонявшийся над нечистой птицей, с любопытством посмотрел на меня. Индус редко смеется, и окружающее мало побуждало его к смеху. Он торжественно снял ворону с деревянного вертела и медленно и важно съел ее. Потом продолжал рассказ. Я привожу его собственные слова.
— Во время холерных эпидемий человека сжигают чуть ли не раньше мгновения его смерти. Когда его подносят к берегу реки, — холодный воздух иногда оживляет его, и, если в нем только теплится жизнь, на его нос и рот кладут ил, и он окончательно умирает. Если вместо этого он оживает больше прежнего, прибавляют еще ила, но если он делается слишком живым, его увозят. Я был слишком жив, я гневно возражал против недостойных поступков относительно меня. В те времена я был брамин — человек гордый. Теперь я мертвый и я ем, — тут он посмотрел на дочиста обглоданную грудную кость птицы, и со временем нашей встречи впервые я заметил в нем признаки волнения, — ем ворон и всякие подобные вещи. Заметив, что я слишком ожил, меня вынули из погребальных покровов, целую неделю лечили, и я совершенно выздоровел. Тогда «они» послали меня по железной дороге на станцию Окара, и со мной поехал человек, посланный «ими». На станции Окара мы встретили еще двоих людей. Ночью нас троих посадили на верблюдов и привезли к этому месту. Меня живого бросили в эту яму. Потом двух других, и я пробыл здесь два с половиной года. Да, когда-то я был брамином и гордым человеком, а теперь питаюсь воронами.
— И нет средства выйти из этого места?
— Никакого. Сперва я делал попытки, остальные также. Но мы не выносили потоков песка, который сыпался на наши головы.
— Но ведь, — сказал я, — сторона, обращенная к реке, открыта и, право, стоит подвергнуться выстрелу, а ночью…
В моем уме мелькнул план бегства, но естественный инстинкт себялюбия заставил меня скрыть его от Гунга Дасса. Однако он угадал мою невысказанную мысль почти в то самое время, когда она явилась в моей голове, и, к моему сильному изумлению, насмешливо захохотал. Это был смех высшего над низшим или равного человека, осмеивающего равного.
— Вам не удастся, — он уже не прибавлял слова «сэр», — убежать этим путем. Но попробовать можете. Я пытался. Только раз…
Ощущение неописуемого ужаса, с которым я бесплодно боролся, совершенно сковало меня. Долгое голодание (было около десяти часов, а я ничего не ел с вечера предыдущего дня) и сильное волнение скачки истощили меня, и, право, мне кажется, в течение нескольких минут я действовал как безумный. Я кинулся на песчаный откос, обежал кругом дно кратера, то выкрикивая кощунства, то бормоча молитвы. Я несколько раз проползал между буграми с приречной стороны, но меня каждый раз прогоняли пули, доводя до нервного страха, потому что я боялся смерти бешеной собаки в этой ужасной толпе. Наконец, я, совершенно измученный, в полубреду, упал подле колодца. Никто не обратил внимания на этот спектакль, воспоминание о котором теперь заставляет меня жестоко краснеть.
Двое-трое людей, подходивших к колодцу за водой, наступали на меня, но они, очевидно, привыкли к подобным зрелищам и не могли тратить на меня время. Только Гунга Дасс, предварительно прикрыв угли своего костра песком, вылил мне на голову половину чашки вонючей воды, и за это внимание я готов был бы, стоя на коленях, благодарить его, если бы он не продолжал смеяться своим безрадостным визгливым смехом. Итак, я лежал в полубессознательном состоянии до двенадцати часов. Но я только человек, я почувствовал голод и сказал об этом Гунга Дассу, на которого стал смотреть, как на своего единственного покровителя. Помня, как я прежде действовал относительно туземцев, я опустил руку в карман и вынул оттуда четыре анна. Нелепость такого подарка сразу была осознана мной, и я уже хотел опустить монеты обратно в карман, но Гунга Дасс закричал:
— Отдайте мне деньги, все деньги, которые у вас есть, не то я позову на помощь, и мы убьем вас!
Мне кажется, первое побуждение британца — защитить содержимое своих карманов. Однако, подумав, я увидел, как было бы безумно ссориться с единственным человеком, который мог доставить мне некоторые удобства; кроме того, ведь только с его помощью я мог бежать из кратера. Итак, я отдал ему все деньги — девять рупий восемь анна и пять пайев. В лагерях я всегда держу мелочь, чтобы раздавать ее в виде бакшиша. Гунга Дасс схватил монеты и спрятал их в свою одежду, оглядываясь, чтобы видеть, не подсматривает ли кто-нибудь за нами.
— Теперь я дам вам поесть, — сказал он.
Какое удовольствие могли доставить ему мои деньги, я не могу сказать. Однако ввиду того, что, получив их, он обрадовался, я не жалел, что так охотно расстался с ними, тем более что в случае отказа он, несомненно, убил бы меня. Нельзя возражать против настояний диких зверей, а мои товарищи были ниже всех животных. Гунга Дасс принес мне чапати и чашку грязной воды из колодца. Пока я ел, остальные не выражали никаких признаков любопытства — того любопытства, которое царит в индусских селениях.
Мне даже казалось, что они презирали меня. Во всяком случае, они обращались со мной с холодным равнодушием. Гунга Дасс держался немногим лучше. Я осыпал его вопросами относительно ужасной деревни и слышал неутешительные ответы. Насколько я понял, она существовала с незапамятных времен (из чего я заключил, что ей минуло, по крайней мере, сто лет), и в течение всего этого времени не было слышно, чтобы кто-нибудь бежал из нее. (Услышав это, мне пришлось изо всех сил сдерживать себя, чтобы слепой ужас не охватил меня снова и не заставил опять бегать по краю кратера.) Гунга Дасс со злобным удовольствием распространялся на этот счет, смотрел, как я вздрагиваю, и я не мог заставить его сказать, кто были таинственные «они», о которых он так часто упоминал.