Собрание сочинений. Том 1 - [19]
Но вот тарелки убраны, чашка кофе передо мной, и я могу душевно себя распустить, а внешне лишь капельку показать – оставшись спокойно-благовоспитанным – облагораживающее, ошеломительное действие музыки и от нее возникших воспоминаний, и этим намеком и своей (будто бы необыкновенной) выдержкой как-то задеть, приблизить блестяще-достойных женщин, которых выбрал вначале, когда вошел, за которыми не перестаю следить и которые тоже (с неотступным вниманием, но по-женски самолюбиво-скрытно) у разных столиков за мной наблюдают. Мое пьянство чаще всего самовлюбленное: обычная неуверенность исчезает, мнение о себе, о своем успехе повышается до слепоты, я становлюсь естественно-предприимчив, не вижу препятствий, не понимаю страха и был бы рад пожару, опасности, панике, чтобы щегольнуть перед всеми своим бесстрашием, когда же, после давно знакомой мелодии, припомню свое уже неподдельное прошлое, порою грустное, безвыходное, самоубийственное, то и такое ощущение прошлого, удесятерившись от всего выпитого, наполняет за себя той же требовательной, самовлюбленной гордостью, и, пожалуй, иным является только пьянство по отчаянью, редкое в эти скучные годы.
Я уже не считаю, как раньше (после первых своих наблюдений и поспешных задорных выводов), что пьяная одержимость особенно проницательна или может чему-нибудь вдохновенно-новому научить – явно слабеет ум, многое из памяти (всё сложное или шаткое) стирается, записанное сгоряча окажется потом незначительным и бессвязным – но есть в пьянстве подлинное, хотя бы и бессмысленное, нежаленье себя, легкость приключения, жертвы, какая-то сила, громкая и огрубляющая.
Я мешал ликеры, всё более от себя уходя, свое отдавая и этим как бы участвуя в общем согласном полете – музыки, чьих-то райских улыбок, обещающих преданность и доброту, и случайных безмерновыразительных романсовых слов: пела цыганка, немолодая, в низко вырезанном, модном, ее обезличивающем платье, и как будто пыталась насильственно влить в этих чуждых людей крепкие страстные свои звуки. До меня они доходили с какой-то пленяющей убедительностью: в них было передано, точно и коротко, случившееся именно со мной и еще украшено, обогащено пением – многое как бы навсегда врывалось в память, тревожило, трогало, заставляло с самим собой спорить и что-то о себе горячо и сладко пояснять. Те же слова после трезвого успокоения могут показаться наивными, вялыми, лишенными пьяного колдовства, но настолько это колдовство неотразимо, что они запомнились со всеми, не раз повторявшимися, возражениями и доводами. Вот цыганка настойчиво выкрикивает мое любимое – «каждый вспомнит свою дорогую», – и у меня одна за другой путанные быстрые мысли: то, что вспомнит непременно «каждый» – от всей огромности обобщения трогательная величественность, то, что вспомню также и я, конечно, для меня, главное, но относится это не к прошлому (хотя музыка и могла бы его легко пробудить), а к завтрашней Леле, вдруг приблизившейся, живой и почти осязаемо в меня влюбленной. Затем новый, как танец, укачивающий размер и новые, немного странные слова – «сердце лаской тратится» – в них прелесть покорной, не ропщущей, навсегда принятой жертвенности, но у меня упрямое несогласие: нет, сердце не «тратится», а богатеет – надо только приоткрыть сердечные богатства, и они потом неисчерпаемы. Мужской вкрадчиво-умоляющий голос мягко продолжал: «Я выйду от тебя, как прежде, горделиво, пусть люди думают, что ты еще моя». Невольно завидую: я ни разу не смел просить о такой услуге – те, забывчивые, кого выбирал, надо мной посмеялись бы и давно меня убедили, что по-иному, по-доброму, не бывает.
Напротив русская «danseuse» (ее приглашают танцевать за деньги) – похожая на всех, кого я выбирал, кто мучили меня или могли бы мучить – совсем оголенная, рыже-белая, с умным, неприятно-дерзким лицом. Мне кажется невозможным излюбленное неподвижное созерцание, которое обычно считаю пропитанным жизнью и единственно-творческим, мне хочется поскорее – из-за музыки, воспоминаний, из-за денежной доступности этой женщины – добраться до грубой, может быть, настоящей жизни и себе подарить безмятежно-щедрую ночь. Но какое-то взрослое благоразумие, никогда не забываемый опыт осторожно меня останавливают, трезвят, как бы советуют не портить Лелиного приезда смешными и стыдными мелочами – недовольной усталостью, глупой болезнью, хотя бы страхом заболеть. Без единого усилия, с радостью себя преодолеваю, потому что Лелин приезд стал уверенно-близким, и его ожидание – стремительное, легкое, суеверно-благоприятное.12 декабря.
Я заказал комнату поблизости от себя, в отеле, дешевом и сравнительно чистом, и отправился на вокзал встречать десятичасовой берлинский поезд. Из дому вышел поздно, чтобы не долго ждать, в дороге завозился и уже с вокзала, узнав, что поезд опаздывает, неожиданно для себя сорвался и побежал на улицу за цветами. Выбрал темно-красные розы, мокрые, свежие, еще свернутые, на неестественно-прямых, поддержанных проволокой стеблях, и это было первое, что перенесло Лелю из воображаемой жизни в живую, первое, чем мое отношение к ней меня самого тронуло, какое-то обещание доброты, сразу обязавшее к доказательствам новым и непрерывным: точно так же и всякие наши трогательно-прочные к людям отношения – длительная верность, бескорыстная саможертвенная заботливость, просто милое внимание – нередко начинаются с какого-нибудь случайно-капризного поступка, и потом уже нами руководят различные полусознательные соображения (умиленность перед собой, привычка к чужой благодарности, боязнь разочаровать, иногда несносная и скучная обязанность), поддерживающие нашу доброту, но еле связанные с первоначальной причиной – вероятно, многие из нас не помнят, почему оставляют в кафе одному лакею вдвое больше, чем всем другим, и считают себя вынужденными своего предпочтения не менять. Такой первоначальной причиной, создавшей обязательность – раз и навсегда принятую – умиленного внимания к Леле, оказались эти утренние пахучие красные бутоны, которых, по незнакомству, я и не должен был подносить, и они же (как я сейчас писал) нечаянно оживили привычную рыцарственность моих о Леле давнишних взволнованных мыслей, закрепив ее добровольно-действенным земным поступком, после чего настоящее Лелино появление уже не могло стать новым, неожиданным, резко перебивающим прежнюю к ней доброжелательность, и вся странная подготовка, начатая Катериной Викторовной, продолженная вялым, полувысушенным воображением последних лет, подогретая пятидневным ожиданием и вчерашней удачей, привела к Леле вплотную – без неизбежно-опасного промежутка рассудочной пустоты, присматривания и расхолаживающих сравнений.
Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмиграции как прозаик, критик и публицист, в чьем творчестве эстетические и философские предпосылки романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» оригинально сплелись с наследием русской классической литературы.Фельзен принадлежал к младшему литературному поколению первой волны эмиграции, которое не успело сказать свое слово в России, художественно сложившись лишь за рубежом. Один из самых известных и оригинальных писателей «Парижской школы» эмигрантской словесности, Фельзен исчез из литературного обихода в русскоязычном рассеянии после Второй мировой войны по нескольким причинам.
Русская и французская актриса, писательница и переводчица Людмила (Люси) Савицкая (1881–1957) почти неизвестна современному российскому читателю, однако это важная фигура для понимания феномена транснациональной модернистской культуры, в которой она играла роль посредника. История ее жизни и творчества тесно переплелась с биографиями видных деятелей «нового искусства» – от А. Жида, Г. Аполлинера и Э. Паунда до Д. Джойса, В. Брюсова и М. Волошина. Особое место в ней занимал корифей раннего русского модернизма, поэт Константин Бальмонт (1867–1942), друживший и сотрудничавший с Людмилой Савицкой.
«В романах "Мистер Бантинг" (1940) и "Мистер Бантинг в дни войны" (1941), объединенных под общим названием "Мистер Бантинг в дни мира и войны", английский патриотизм воплощен в образе недалекого обывателя, чем затушевывается вопрос о целях и задачах Великобритании во 2-й мировой войне.»В книге представлено жизнеописание средней английской семьи в период незадолго до Второй мировой войны и в начале войны.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В очередной том собрания сочинений Джека Лондона вошли повести и рассказы. «Белый Клык» — одно из лучших в мировой литературе произведений о братьях наших меньших. Повесть «Путешествие на „Ослепительном“» имеет автобиографическую основу и дает представление об истоках формирования американского национального характера, так же как и цикл рассказов «Любовь к жизни».
Прошла почти четверть века с тех пор, как Абенхакан Эль Бохари, царь нилотов, погиб в центральной комнате своего необъяснимого дома-лабиринта. Несмотря на то, что обстоятельства его смерти были известны, логику событий полиция в свое время постичь не смогла…
Цирил Космач (1910–1980) — один из выдающихся прозаиков современной Югославии. Творчество писателя связано с судьбой его родины, Словении.Новеллы Ц. Космача написаны то с горечью, то с юмором, но всегда с любовью и с верой в творческое начало народа — неиссякаемый источник добра и красоты.