Элла свернула по узкой тропинке к Закисам.
— Добрый день, добрый день, барышня…
Закис, по обыкновению, усмехнулся в усы, а у жены сразу нашлось неотложное дело в самом темном углу кухни. Пока она там передвигала и переворачивала утварь, будто разыскивая что-то, все молчали. Янцис, — ему уже было двенадцать лет, — принес гостье табуретку.
— Спасибо, Янцис, — пролепетала Элла. — Ты что, в школу больше не ходишь?
— Как же ему ходить в школу? — быстро повернувшись, ответила Закиене. — Ближнюю школу заняли немцы; босиком, что ли, бегать мальчишке через всю волость?
— Так не учится?
— Ну да, не учится, — отрубила Закиене. — Нагонит потом, когда придут… — Она замолчала на полуслове, заметив предостерегающий жест мужа. — Вот так-то. Пусть хоть зиму посидит дома. Довольно он за лиепниековой скотиной побегал.
— Значит, вы думаете, что скоро вернутся… наши? — заикнулась Элла.
Закиене опять отвернулась, чтобы гостья не видела, как она сердито сжала губы. «Наши! Вот еще своя нашлась!..»
— А вы как думаете? — вопросом на вопрос ответил Закис. — Вы газету получаете, вам и радио удается послушать, — вам больше известно.
— Разве из этих газет что-нибудь узнаешь, — сказала Элла. — Пишут одно, а люди говорят совсем другое. Не знаешь, кому больше верить.
— В том-то все и горе, что теперь остается верить только своему сердцу, — ответил Закис. — Каждый верит тому, чего ему больше хочется.
— Наверно, все же придут? — Элла все направляла разговор на затронутую ею тему. — Говорят, совсем близко от Латвии.
— Поживем — увидим, — ловко уклонился от прямого ответа Закис.
Закиене одного за другим отвела детей в комнату и села у плиты. В котелке варилась картошка.
«Тяжело им живется, — подумала Элла. Ей стало даже стыдно: не могла принести детям гостинцев — хоть бы яблочек. — Закис все лето проработал у Лиепниеков, гоняли-гоняли его по разным повинностям, а самому оставили земли только на огородик. И чем они живут? Как еще эти малыши на ногах держатся? Если бы моей Расме пришлось так жить…»
— Вы, наверно, обо мне очень нехорошо думаете… — заговорила Элла. — Из-за того, что к нам иногда немцы приходят… А что мы можем поделать? У них вся власть в руках. Разве нам это приятно?
Закис вспомнил туманный летний вечер, копну сена и двух человек возле нее. Он вздохнул.
— Не наше это дело. Каждый сам управляется со своей совестью. Если она чиста, тогда все равно, что другие думают. А если что-нибудь не так, то весь свет не поможет, хотя бы одно хорошее говорили.
Закиене хмуро глядела на огонь и по временам поправляла хворост.
Элла почувствовала ее отчужденность. «Осуждает… Даже разговаривать не хочет». А ей хотелось, чтобы ей задавали вопросы, — тогда бы она рассказывала, и рассказывала до тех пор, пока не убедила бы их, что ничего плохого не сделала. Их обязательно надо переубедить, хотя это лишь маленькие, забитые, полуголодные людишки, которых никто не боится. А Элла боялась: их скупые, уклончивые ответы сильнее самых суровых слов выражали осуждение: ты — недостойная, мы не хотим с такой разговаривать…
Если бы хоть сказали что-нибудь, пристыдили, изругали — и то бы легче. Тогда можно спорить, защищаться, — вдруг бы смягчились, простили ее. Но они молчат, они дождаться не могут, когда уйдет непрошенная гостья. Может быть, они ее боятся, думают, что она пришла шпионить за ними и потом все передаст немцам? Элла покраснела от стыда. Здесь и правда делать ей нечего.
Она встала.
— Я только так зашла, мимоходом. Хотелось узнать, все ли здоровы.
— Большое спасибо; что навестили, — сказал Закис, отворяя дверь. Дальше провожать он не пошел.
Опустив глаза, Элла шла по узкой дорожке вдоль поля. Горечь переполняла ее грудь, накапливалась, как дым в овине, превращалась в злобу. «Почему я не мужчина? Наплевала бы на то, что эти люди обо мне думают. Ушла бы в легион и стала воевать. Почему столько мужчин не делает этого… скрываются, прячутся? Чего хотят от меня эти люди? Почему они не дают мне покоя?»
Она забыла, что ее никто еще не трогал.
Сконфуженно и озабоченно вздыхали старики Лиепини: «Скорее всего, немцы не удержатся. Нет, видно, той силы, что вначале. Но откуда она берется у большевиков?» Втихомолку обдумывали они будущее дочери. «Если Красная Армия придет сюда — пожалуй, и неловко получится, очень уж долго она с этим Копицем… Что поделаешь, сама заварила кашу, сама и расхлебывай. Может, Петер не придет, — тогда все будет гораздо проще. Хорошо бы не пришел. Столько порядочных людей убито за войну, почему он должен остаться в живых?»
Продолжалась серая, смутная жизнь. И если на лице Закиса с приближением весны все чаще показывалась улыбка, все веселее блестели его глаза, то в усадьбе Лиепини все чаще слышались вздохи. Только Элла не вздыхала. Подобно многим людям, которые, слишком далеко зайдя по неправильному пути, не видят возврата к прошлому, она отдалась мутной волне, которая несла ее все дальше и дальше, прочь от родного берега. Может быть, она выбросит ее на другой далекий берег, — и пусть он будет не так мил, как покинутый, только бы там можно было жить.
За целый месяц от Копица не пришло ни одного письма. Тогда Элла Спаре стала благосклоннее улыбаться крейсландвирту, и обрадованный Фридрих Рейнхард стал кружить подле нее. И с крейсландвиртом можно жить, хоть он и не офицер и имеет дело только с хлебом, маслом и свиньями.