При этом он был добр и помогал многим людям, оставшимся в России, в частности, регулярно переправлял деньги своему старому другу Юрию Левитанскому, хорошему поэту и житейски неприспособленному для борьбы за место под солнцем человеку. Помогал он и своим родным. Максимов происходил из семьи рабочих-железнодорожников, и его родственники продолжали жить в провинции и работать на железной дороге, так что можно легко представить себе, каково им пришлось в начале девяностых годов.
Максимов уделял непомерное внимание одежде, а поскольку вкусы у него остались вполне советские, стандартные, то дорогой (обычно светлосерый) костюм с модным галстуком был для него главным показателем социальной значимости человека.
Пожалуй, манеру одеваться, как попало, он терпел только у меня, довольно быстро примирившись с моим упрямым нежеланием обращать на это внимание. Да ещё на Наташу Горбаневскую, с её хипповатостью, тоже махнул рукой: а вот от тех женщин, которые были в его глазах женщинами, требовал (молча и в пределах своего вкуса) элегантности в одежде…
Была у него одна беда: нечастые, раз в три-четыре месяца, но очень тяжёлые запои. Случайно выпив, он уже не мог остановиться. По сути дела, это был пивной алкоголизм в самом классическом виде: от пяти до восьми дней он пил только пиво и воду, ничего не ел. В такие дни он иногда мне звонил, просил приехать. Я приезжал, и Володе этого было довольно: я читал или работал, он пил, спал, снова пил, только просил посидеть с ним подольше — будто боялся оставаться сам с собой. Если же дома была его жена, Таня, он и вовсе успокаивался, но пива требовал примерно раз в полчаса…
Он старался быть справедливым во всём, но удавалось ему это, в основном, в мелочах. При этом он любил повторять, что если Бог был бы справедлив, он бы всех нас в порошок стёр…
Когда в 1976 году из редколлегии «Континента» ушли Синявские, Максимов очень злился: «левые и есть левые, что тут поделаешь!». Сначала он только бросал в их адрес упреки, что они «сознательно, или нет, неважно, но полезны советским властям, что раскол в эмиграции выгоден только левым…» Ну а потом по логике развития ссоры начал верить, что Синявские — агенты влияния. Написал хамскую, несправедливую, с передёргиваниями, раздражённую, книгу, «посвященную», в основном, европейским левым — «Сагу о носорогах».
Но когда в «перестройку» из архивов КГБ выплыл документ, посвященный разработке гэбэшного задания по дискредитации Синявского в глазах эмиграции, Максимов на следующее же утро позвонил Синявским и пришёл к ним в дом с извинениями, закончив тем самым пятнадцатилетнюю вражду.
Иногда бывал он человеком «церковным» Но религиозность его была какая-то даже интеллигентская, с философствованьем, и потому мои весёлые кощунства его не шокировали.
У него была отличная память, и начитан он был невероятно, при этом очень бессистемно, с огромными неожиданными пробелами.
У него было одно очень мне близкое и нечасто встречающееся свойство: всякий раз он начинал писать с чистого листа, перешагнув через всё, что написано в прошлом… Уменье и писать и жить, не таща на себе груз прошедших лет.
Обложка «Континента» № 23)
Изредка он писал и стихи, но очень стеснялся и показывал их, вроде бы, мне одному, зная, что ни льстить, ни ругаться попусту я не стану.
На отдел поэзии в «Континенте», скрипя зубами, претендовала Наталья Горбаневская. Володя решил, что составлять подборки мы с ней будем через номер. Скоро, конечно, всё смешалось, четкая очередность нарушилась, и все двадцать лет мы с Наташей сталкивались, поскольку подход у нас совершенно не совпадал. Горбаневская старалась публиковать побольше «модернистов» или «абсурдистов», при том, что сама не относилась ни к тем, ни к другим.
Впрочем, и поэтам со склонностью к абсурду Наташа иногда, без всяких оснований, тоже ставила палки в колёса. Старый поэт, слегка обериутствовавший Игорь Чиннов, писал мне как-то из Майами:
«…Ке фер-то, фер-то ке?»- спрашивал генерал в рассказе Тэффи. Так вот, кстати, о «Континенте»: охотно бы послал стихи, да боюсь. Наташа Горбаневская не числит меня среди своих фаворитов. Не хотелось бы ткнуться в захлопнутую дверь. Что скажете?…»
Что я мог сказать старику? В утешение ему напечатал в следующем номере свою рецензию на его очередную книгу стихов.
Я и поныне считаю, что Горбаневская в своем отборе руководствовалась неуверенностью в себе. Она печатала только тех поэтов, которые работали в совершенно несвойственной ей манере, те стихи, с которыми ее стихи никак не вступали в соревнование, хотя бы просто в силу разности поэтического подхода.
Глядя на деятельность Горбаневской, я вспоминал Твардовского, который на вопрос, почему в «Новом мире» печатаются плохие стихи, ответил, что так и должно быть у редактора-поэта: если он, Твардовский, к примеру, торгует селёдкой, сосед пусть лучше хоть кружевами торгует, но не селёдкой!
Самым любимым делом Горбаневской были корректуры. Тут она разгуливалась, как могла. Правда, потом из типографии, от посевского корректора, Даши Мусиной-Пушкиной следовали отчаянные звонки, зачем снова ошибок напихали? Но ничего не помогало: Наталья словно бы питалась корректированием. Кто-то во Франкфурте нарисовал карикатуру: Горбаневская на четвереньках, с корректурой в зубах, вроде собаки с костью, урча, убегает за угол дома…