Лиза внимательно вглядывалась в лётчика, он вряд ли даже замечал, что мы идём рядом. Теперь он впал в угрюмую задумчивость.
— Слишком с тобой носились, Глеб, вот что я тебе скажу, — с досадой заговорил Филипп. Он был ниже своего товарища, но крепче и шире в плечах. — Ты избалован в семье, потому в жизни тебе неуютно. Мечты о славе — вот что разъедает твою душу. В детстве ты мечтал стать героем, ты и теперь хочешь этого, да чувствуешь — кишка тонка. Сейчас тебе больно, тяжело, горько — понимаю это. Да ведь не самолёта тебе жалко, а гордость уязвлена, мучит самолюбие. Скажу откровенно, не хотел бы я очутиться в твоей шкуре. Потому и не вышло из тебя хорошего лётчика, что заранее ты любовался собой: красивый, стройный, смелый, герой. Не дело ты любишь, которое тебе доверили, а себя в этом деле. Не сердись, Глеб, я человек прямой. Вот мы со школьной скамьи с тобой приятели; первый раз ты откровенно заговорил. Понимаю, что от перенесённого потрясения, а потом, может, неприятно вспоминать будет. Ну и я тебе честно в глаза высказал то, о чём давно, признаться, думаю.
— Все это совсем не так, — устало возразил Глеб, — ничего ты не понял. Кстати, в детстве никто со мной не носился, как ты говорил. Отец деспотичен и жесток. Он полностью подавил волю матери. Я один мальчишкой боролся с ним, как умел. Чем больше он третировал мать, тем сильнее я ненавидел его. И не боялся это высказывать. Не так... боялся. Панически боялся его, но всё же высказывал. Детство моё, Филипп, не из лёгких, поверь. Вдобавок я был хил и слаб. Не было, кажется, ни одной детской болезни, которой бы я не переболел. При матери хоть уход за мной был какой-то. А когда мать умерла и в дом вошла мачеха — через неделю после похорон, видно, наготове была у него, — тогда ещё хуже стало. Мачеха — красавица, крепкая, сильная, из рыбачек. Как и мать, она преклонялась перед ним. Ради него мужа бросила, сына, да и не поинтересовалась потом ни разу, жив ли тот сын. Из этих мест она откуда-то. Я и за мачеху не простил отцу. Назло отцу — или это было чисто нервным явлением — только я стал в его присутствии беспрерывно смеяться безо всякой на то причины. Как завижу отца, так смеюсь. Ни крики, ни оплеухи не помогали — я смеялся.
«Он у нас идиот», — решил отец.
Он презирал меня, как жалкого щенка. На вопрос одной знакомой, кем же я буду, когда вырасту, — вопрос-то ко мне был обращён — отец пренебрежительно бросил:
«Клоуном в каком-нибудь цирке».
«Что ж, это не плохо, если есть способности», — обрезала его знакомая.
«Нет, лётчиком!» — крикнул я, выдав в запальчивости свою мечту.
Отец жестоко осмеял меня. Поразительно, что он меня так ненавидит — всё же ведь я его сын. Дочь он любит... Сестра получила блестящее образование: её учили языкам, музыке, всему, что школа ещё даёт плохо. В двенадцать лет она свободно говорила на английском, немецком, французском языках, играла на рояле. А какой она математик! Её научили всему... кроме способности чувствовать. Впрочем, ты знаешь её лучше, чем меня.
Мне было одиннадцать лет всего, когда я впервые, без матери, один, пошёл в поликлинику на приём и спросил врача, как мне сделаться сильным и крепким. Врач, кажется, был здорово удивлён, но подробно растолковал мне, как надо закаляться. Ох, не лёгким это было для меня делом! Я был зябок — стал спать при открытой форточке, благо меня сунули в отдельную комнату. Боялся холодной воды, но, содрогаясь, чуть не плача, обливался по утрам ледяной водой. Выпросив у тебя лыжи (помнишь?), уходил за город, в лес. Твой отец наконец подарил мне лыжи — он многое тогда понимал. Я бы умер, но не попросил ничего у своего отца. Коньки подарила на именины мачеха. Она как-то привязалась ко мне постепенно, на свой манер... А летом... впрочем, всё это неважно, — вдруг оборвал он себя. И до самого дома больше ничего уже не говорил.
Лиза тоже молчала, словно и вправду была немой.
Когда мы подошли к дому, она проскользнула вперёд, быстро зажгла лампы в кухне и столовой и укрылась в своей спальне.
Пока Филипп и Глеб говорили по телефону, я успел затопить печи, затем помог им умыться, достал свежее полотенце и ринулся ставить самовар.
Когда я снова вошёл в столовую, Глеб сидел, откинувшись на диване, и жадно курил, а Мальшет ходил по комнате, присматриваясь и размышляя. Что-то удивило его в нашей обстановке — то ли обилие книг, то ли их выбор. Он сразу выловил свою лоцию, свалив при этом на пол томик Маршака — переводы сонетов Шекспира. Потом он залюбовался бригантиной с её пышными парусами.
— Мастерская работа! Кто это делал?
— Иван Владимирович. Это он нам на новоселье подарил. Мы и настоящую лодку делаем. Весной спустим на воду.
— А... что же, ты здесь наблюдателем работаешь?
— Нет, сторожем — печи топлю, убираю во дворе и здесь.
Мальшет добродушно усмехнулся.
— Гм! В школу ходишь?
— Ну конечно. В десятый класс.
С характерной для него живостью Филипп уселся верхом на стул и, облокотившись о спинку, с любопытством разглядывал меня. Дерзкие зеленоватые глаза его смеялись, но крупный, чётко очерченный рот хранил серьёзность.
— Кем же ты будешь, когда вырастешь? — с интересом осведомился он.