«Не надо! – чуть было не сорвалось с губ Нади. – Ради Бога, не надо! Я не могу, я не вынесу этого… теперь, сейчас!..»
Но язык не повиновался девушке, губы дрогнули без звука, бессильные произнести хоть одно слово, и она только молча последовала за Натальей в гостиную по узкому коридору, мимо детской, где все оказалось на прежних местах.
«Газеты читает!» – выстукивало в это время ее трепещущее сердечко. Может быть, о ней, Наде, надеется что-нибудь прочесть и узнать хотя бы из газет…
Вдруг она разом вздрогнула всем телом и лихорадочно горящим взором приковалась к противоположной двери. Там послышались знакомые шаги, нимало не изменившиеся за эти шесть лет, и милый, незабвенный голос, голос, который Надя узнала бы среди тысячи других голосов, спросил у Натальи:
– Офицер? По делам, говоришь ты?
И прежде чем Надя успела расслышать ответ женщины, дверь широко распахнулась, и высокая фигура Андрея Васильевича Дурова показалась на пороге.
Свеча, оставленная на столе, очень скупо освещала гостиную. Но Надя успела одним взглядом охватить разительную перемену, происшедшую за эти шесть лет с ее отцом.
Волосы городничего, почти совсем еще черные тогда, теперь были белы как снег. Частые морщины бороздили лицо, глаза утратили свой прежний юношеский блеск, и весь он согнулся как-то и уже не казался тем лихим молодцом ротмистром, каким его оставила Надя.
«Полюбуйся! Это твоя вина! Дело рук твоих!» – больно кольнуло ее в сердце запоздалое раскаяние, и оно, это бедное сердце, так и сжалось приливом невыносимой, мучительной тоски.
Не двигаясь, трепещущая и безмолвная, стояла Надя перед отцом, не узнавшим в этом высоком офицере с возмужалым, обветренным и огрубевшим лицом своей прежней смугленькой, бледнолицей любимицы.
– Чем могу служить, государь мой? – любезным, но официальным тоном, с легким поклоном в ее сторону спросил городничий и, не дождавшись ответа, снова спросил: – Изволили приехать по делу от губернатора?
– Нет, господин ротмистр! – отвечал ему глуховатый, странно срывающийся голос, так мало напоминавший голос прежней Нади. – Я к вам из действующей армии по частному делу.
– Из армии? – изумленно переспросил Дуров.
– Из армии, – подтвердила Надя и, собравшись с духом, добавила твердо: – Я привез вам вести и привет от вашей дочери, Надежды Дуровой, с которой мы служили в одном полку.
– В одном полку? О Надежде? О Наде? – вне себя вскричал городничий, и все лицо его преобразилось разом. – Убита? Ранена?… Умоляю вас, не мучьте!.. Умоляю, скажите мне, что с нею, с моей Надей? – воплем срывалось с его уст. – Что с ней, господин офицер, с Надей, с голубкой моей милой? Как бы ни тяжела была ваша новость, лучше узнать ее теперь же, сейчас! Да говорите же, наконец, не томите меня!
И старый городничий стал нервно барабанить пальцами.
– Вы молчите? Неужели это молчание должно означать, что моя дочь…
Городничий не договорил.
– Успокойтесь, господин ротмистр! – произнес тот же дрожащий, срывающийся голос мнимого офицера. – Ваша дочь жива и здорова… и…
Но тут что-то сильное непреодолимо захлестнуло сердце Нади и вырвалось наружу в неизъяснимом крике отчаяния и счастья:
– Папа! Папа мой! Папа! – бросаясь на колени, повторяла она. – Дорогой, милый… папа!
В одну минуту городничий был подле упавшего к его ногам странного офицера. Два старческих глаза впились в лицо улана, и что-то радостное и мучительное в одно и то же время промелькнуло в глубине этих исстрадавшихся, затуманенных глаз.
– Надя! – отчаянным ответным криком вырвалось из уст Дурова, и отец заключил дочь в свои старческие объятия.
Минуту они молчали оба, словно замерли в объятиях один у другого. И эта сладкая, но томительная минута длилась целой вечностью в их измученных сердцах. Отец целовал руки, и лицо дочери, и белый крестик, колеблющийся на ее груди, геройский крестик, свидетельствующий о храбрости, целовал старую серую шинель, пробитую вражескими пулями, изодранную штыками и потерявшую свой первоначальный цвет в пороховом дыму… Целовал и обливал слезами.
– Надя! Надечка! Радость моя! Герой мой! Воин! Счастье мое! Надечка! – лепетал он между поцелуями, задыхаясь в безумном приливе счастья.
И эти слезы смешивались со слезами его дочери-героя, рыдающей у него на груди.
Когда первый порыв мучительной, острой радости прошел, Надя, робко оторвав от груди отца залитое слезами лицо, спросила его:
– Отец, а где же наши? Мама? Клена? Вася?
Старый Дуров молча прижал стриженную по-солдатски голову дочери снова к своей груди и произнес чуть слышно:
– Клена теперь уже замужем и очень счастлива. А мама…
Тут Андрей Васильевич замялся.
– Что? Она больна? Умерла, быть может?… – трепетным вопросом вырвалось из груди той.
Вместо ответа старый городничий грустно опустил голову.
Надя поняла его.
– Умерла! – прорыдала она. – Умерла, не простив меня, проклиная, быть может! О, папа, папа! Зачем мне не довелось увидеть ее?!
– Успокойся, дитя! Она простила тебе, простила потому, что поняла тебя, твою смелую, необычайную натуру, простила и полюбила… Последние дни жизни она много говорила и думала о тебе и, узнав, куда и на какое дело ушла ты от нас, молилась за тебя… Быть может, Надя, молитвы матери и сохранили тебя в грозные минуты…