Слушай, тюрьма! - [2]
Не может быть! Не может быть, что вот этот человек, который ведет меня на допрос, мерзко чавкая (чтобы предупредить других, так же, как он, ведущих на допрос других преступников, - мы не должны видеть друг друга), обладает свободой!
Мы с ним в тюрьме, он ведет меня на допрос, где от меня будут требовать, чтобы я ненавидела Бога.
Мы идем длинным гулким коридором, внизу часовой машет флагами. Это регулиров-щик, он следит за нашим продвижением, и белые флаги должны дать знак другим конвоирам, ведущим других зэков, когда мы уйдем в боковой отсек.
Это не похоже на военную игру, это не маневры, это - тюрьма. Она поставлена и усовершенствована свободой человека.
Мне это знание дается не сразу.
Мучительный проход по гулким тюремным коридорам, память сердца и ума, сонмы прошедших перед моими глазами людей, их речи, споры с друзьями и недругами, вопрошания заблудшего ума, иссохшей без живой воды души, разоблаченные и тайные обманы и многое другое, из чего складывается странствование по этой Земле, - все устремлено в конце концов к тому, чтоб в одно мгновение человек наконец понял, что такое свобода, этот непостижимый дар Бога, и на что она обращена.
Вслед за этим он обязательно узнает, даже если это произойдет накануне его ухода с Земли, что в этой короткой жизни свобода дана для действия, для выбора между ненавистью к Богу и любовью к Нему. В той, вечной жизни свобода, изжитая здесь, станет для души адом или раем. О, как несказанно прекрасен Твой, Господи, замысел о нас, жалких рабах Твоих, как возвеличил Ты человека, позволив ему выбрать Тебя!
За мной задвинулись врата ада. Огромные, черные, они внезапно сомкнулись почти бесшумно, и бездна поглотила меня. Ты не выйдешь отсюда, пока не отдашь все до последнего кодранта (Мф. 5, 26), - сказал во мне мой трезвый голос. После того как, на сей раз уже не бесшумно, а с лязгом, закрылись еще одни врата - дверь камеры.
Бог раздвигал врата ада постепенно.
По мере того как я отдавала кодранты, Он снимал для меня, слой за слоем, кору, обнажая мир. Ворота в Лефортовскую тюрьму, показавшиеся мне вратами ада, так же как и двери камеры, были всего лишь вещественным знаком, символом закрытого отныне для меня мира. Мира, который я должна была вернуть Богу. Мира, в котором плачет моя дочь. Прощаясь со мной, она спрашивает: "Мы увидимся еще когда-нибудь с тобой?" Мира, где четырехмесячный Филипп, мой нежно любимый внук, внимательно следит за тем, кто делает обыск в его комнате, склоняясь перед ним своей незнакомой чернотой. Я знаю, что это - первая бессонная ночь в его жизни (я помню такую же ночь, мне восемь лет, 1937 год, в харьковской квартире идет обыск, арестован мой отчим, впоследствии реабилитированный посмертно).
Этот мир - о, сколько в нем - я должна отдать до последнего кодранта, чтобы выйти отсюда. Но отсюда совсем не значит "из тюрьмы".
Тюрьма сама принадлежит этому миру. Мир не бывает без тюрем, а христианство не бывает без креста. Я знала, что это так, но знать и жить не одно и то же.
У нас нет языка, кроме языка Священного Писания и священного языка молитв, чтобы описать жизнь души, проникающую в мир с открытыми вратами, со сброшенной корой.
Надо выйти из себя, чтобы обрести этот язык, покинуть себя внезапно и с содранной кожей, с душой, сбросившей кору, усвоить другой язык.
Там, вне себя, мы начинаем говорить иными языками Богу и друг другу.
Я не знаю, как Бог открыл эти врата (нет, не лефортовские, не о них речь, все тюремные врата открываются и закрываются в этом мире, в этом времени).
Для меня это было сотворением мира, мановением Божьего слова, наполнившего все во всем во веки веков; кора сжалась, сгорела и обнажила сокрытый до сих пор от меня мир.
"Он другой", - сказала я себе, не владея языком, на котором это можно было бы выразить.
Мир повис на виселице, вспомнила я предчувствие одного из моих персонажей, записанное в незаконченном сочинении, за которым тоже захлопнулись лефортовские врата.
Так ли это? Нет, в том видении моего ума не было этого сооружения, не было виселицы. Это был поток смертного вещества, вяло текущий - всего 60 минут в час - к своему исходу...
Все, что страшило, все врата, названные вратами ада, бесшумные механизмы, лязг железных камерных дверей, гулкие тюремные коридоры, пропахшие резкими, никогда не встречаемыми на воле запахами, коридоры, по которым меня водили, пахнущие почему-то трупом, вернее, дорогим одеколоном, которым обливают покойника, чтобы изгнать трупный запах, и табаком, смешанным с запахом одеколонной мертвечины, чистые глаженые рубашки и прилизанные волосы следящих за собой мужчин, похожих на уставших спортсменов, и все прочее - все было только потоком смертного вещества, равномерно текущего по проложенному Тобой, Господи, руслу.
Скажу тут же, сразу, что не стану писать подробности моего ареста, допросов, скитаний по тюрьмам. Это принадлежит тому смертному потоку, который неизбежно влачится к своему исходу. Об этом писалось много, всё внешнее досконально описано, всё внутреннее неповторимо.
Я хочу писать о другом - о познании свободы, о христианстве, о свободе, которую, по обетованию Господа, не смогут одолеть врата ада.