— A la gare avec ca! l'suis pas oblige de connaitre toutes les langues du monde. Q'on parle francais quand on est en France[4]. — Вы слишком усердствуете, — и я остановился на секунду. — Во-первых, я совершенно отчетливо слышу ваш акцент, хоть вы и француз. Россия не прошла безнаказанно для вашего французского языка. Во-вторых, черт возьми, Роберт, здесь нет ни одного шпиона, кроме вас. Вы можете спокойно говорить по-русски. Вы слишком привыкли к этой мнимо трагической роли человека, ежеминутно рискующего жизнью. Я держу пари, что за вашу голову никто не даст даже ста франков. Мне надоело вас узнавать, Роберт. Я бы повесился от скуки, если бы вся моя загадочность заключалась в фальшивой бороде, десятке костюмов, дюжине шрамов и посредственном знании трех языков.
— Я предпочитаю мою работу вашей, — ответил Роберт. — В пустое пространство, которое вы сделали из вашей жизни, вы вписываете десяток этюдов в иронической интерпретации. Вы не знаете опасности, вы не признаете фатальности. Вы не любите карт, так как не понимаете азарта. Вы ненавидите артистов, вы предпочитаете сумасшедших ремесленников. Вы не понимаете подвига… И если я вам скажу, что мое существование состоит из комбинации вдохновения и расчета, то вы мне, конечно, не поверите, потому что это вам органически чуждо, так же, как вам чуждо чувство родины, которой я служу, и войны, которой я отдал все мое время.
— Я подумаю на досуге о философии дилетантов в шпионаже, — сказал я. — Это я вам обещаю. Сейчас же я хотел бы подчеркнуть, что я далек от мысли давать советы. Я хочу только напомнить вам, что военные выходят из моды. Мы живем в век штатских. Вам, героям с солдатских лубков и спасителям родины, мы сохраним места в пожарных командах. Voila, mon vieux[5]. Следующий раз я встречу вас, наверное, в Сингапуре, если вы радикально не перемените взглядов и вместо вашей хлопотливой и совершенно ненужной профессии не возьметесь за скромное ремесло репортера.
И я замолчал, медленно глотая кофе. Все-таки Роберт был мечтателем и посвятил свою жизнь опасности с такой же легкостью, с какой я посвятил бы рассказ кому-нибудь из знакомых.
И вдруг за одним из столиков я увидел накрашенную женщину в глубоком трауре. Кровь бросилась мне в лицо. Граммофон продолжал греметь, и сербка не прекращала свой дикий и глупый пляс — в этом ободранном проклятом притоне. И в первый раз в жизни, забыв о себе, о скользких, продажных кроватях, о холодной пропасти подвала, в котором я жил, — в первый раз поняв, что слово печаль можно писать без кавычек, — я сказал этой женщине в трауре:
— Разве ты похоронила свою профессию, моя дорогая? Или ты ищешь богатого клиента, падкого на оригинальность?
Я встретился с ее глазами. Сколько раз на мутных перекрестках Парижа от меня ускользал этот презрительный взгляд! Я поднял тяжелые веки. В отчаянии я вспомнил о городе, в котором родился, о мертвом величии Петербурга. Улыбающееся лицо Роберта вновь очутилось на уровне моих глаз.
— Позвольте вас познакомить, — сказал он. — Это Варвара Владимировна, моя жена. В России была буржуйкой, здесь занимается шитьем.
— Вы испортили мне рассказ, Роберт.
И ей:
— Будем знакомы, сударыня.
* * *
Я вернулся домой. Мулат, живший в соседней комнате, оскаливаясь от усилия, играл на виолончели свои гаммы.