Но Олимпиаду Марковну он забрал в руки твердо. Конечно, хозяйство шло так же; Олимпиада Марковна каждый день бегала к нам и жаловалась, что Мотька ругает ее, продает самовольно рожь, поросят, напивается и ровно ничего не делает. Но едва кто-нибудь из нас собирался поехать и прогнать Мотьку, Олимпиада Марковна вскакивала, как обожженная, и кричала:
— Что же это, батюшки, последнего работника хотят прогнать!
Мы, разумеется, в конце концов махнули на нее рукою и уже спокойно выслушивали про разные проделки Мотьки. Да и он перестал нас бояться.
— Хочу лошадь продать,— говорит он, например, мне без всякого стеснения.
— То есть как же это «хочу»? — спрашиваю я.
Мотька только со смеху закатится на это.
С годами Мотька забирал Олимпиаду Марковну в руки все больше и больше. В последнее время он буквально ни одного дня не пропускал, чтобы не напиться. Что же касается до отношений, которые существуют теперь между им и Олимпиадой Марковной, то лучше всего характеризовать их может следующий эпизод.
Однажды Олимпиада Марковна пришла к нам взволнованная более обыкновенного. Едва успев опуститься на стул, она принялась, как говорится, на чем свет стоит ругать Мотьку.
— Что ж это, батюшки мои! — вопила она неистово, развязывая неловко и нетерпеливо платки,— моя смерть пришла с этим праличем!.. Он меня замулындал!..
— Что такое? С каким «праличем»? — сурово спросил отец, выходя из кабинета,— что ты тут кричишь?
— Да как же, Алешенька, не кричать?! — накинулась на него Олимпиада Марковна,— и ты-то какой-то стал помешанный! Сестру удавить хотят, а он на нее же кидается!..
Отец остановился.
— Как «удавить»? — изумился он.— Тебя удавить хотят? Уж не Мотька ли?
— Да кто же больше, как не этот разбойник! — подхватила Олимпиада Марковна.— Вчера было совсем умерла!
Отец еле удерживался, чтобы не разразиться хохотом.
— Расскажите, пожалуйста, подробнее,— сказал я, входи в комнату,— что с вами такое было?
Олимпиаде Марковне, должно быть, послышалось в моих словах сочувствие, и она сейчас же начала, едва выговаривая слова от нетерпения:
— Да вы, должно быть, не слыхали еще ничего? Он совсем с ума спятил… Ей-богу, спятил… Несказанные дела делает!..
— Мотька с ума спятил? — перебил отец.
— Ну да, разумеется, Мотька… Что же это ты, батюшка, не понимаешь-то ничего?.. Помешался, родимец… Вчера еще с утра засвистал в кабак верхом… «Лошадь,— говорит,— менять буду». — «Как,— говорю,— менять? Надо у барыни спроситься, а потом уж скакать по кабакам». — «Все этакие шлюхи барыни бывают!» Сел да и засвистал. Что ж мне, не драться же с ним!.. Ну, да это еще ничего. Вечером-то что было! Ты представить себе, Алешенька, не можешь!..
— Неужто правда давить хотел? — серьезно спросил отец.
— Да ей-богу же хотел! — завопила опять Олимпиада Марковна.— Я только загнала корову, глядь — идет! И лошади нету… Я так и обмерла… Ввалился, матушки мои, в избу и прямо ко мне. «Что ты, Матвей?» — спрашиваю, а сама дрожу вся… «Давить тебя, анафему, сейчас буду!» — «Как, говорю, давить? Я крещеный человек… Что ж я, собака, что ли?» — «Ну, идол, нечего зубы-то заговаривать,— молись богу!..» А сам встал, мои матушки, сдернул с себя ремень,— а ремень-то толстущий,— да ко мне! «Слышишь, молись богу!»
— Я, батюшка, обомлела вся… (Олимпиада Марковна заговорила жалостно, нараспев.) Тут-то я узнала, как перед смертью тяжко бывает! Стала я читать псалом Давида: «Вспомяни, господи, царя Давида и всю кротость его». А он уж ремень накинул! А, каково? Что мне делать?.. «Матвей,— говорю наконец,— что ты делаешь? Что ты делаешь! Ну, ты меня удавишь — я в царство небесное пойду, а ты в каторгу. Побойся ты господа бога… Что я тебе сделала?» Он поглядел-поглядел — шварк ремень на пол. «Ну, черт с тобой,— говорит,— живи, окаянная!.. Подай мне супу». Налила супу, подношу — как он опять кулак к морде: «ай жмакнуть?» Потом сразу раздобрился: веселый, родимец, стал: «Я пошутил!» А хороши шутки? Хороши? До сих пор не опомнюсь!..
Мы только руками развели…
1890