Сфинкс - [70]

Шрифт
Интервал

— Это ты, Оливер?

— Он самый, мистер Уилкот.

— Прими мои соболезнования по поводу жены. Я видел ее всего один раз, но она была симпатичной девчушкой.

Дружеское обращение перенесло меня в более спокойные времена и неизменяющийся пейзаж моего детства. Слушая его северный выговор и болтовню ни о чем и обо всем, я внезапно осознал, насколько мне не хватало основательности и оседлости в месте, где ты безоговорочно свой.

— Отец вам сказал? — спросил я.

— Да. Он очень, очень расстроен. Будет рад тебя видеть. Ты к нам надолго?

— Боюсь, всего на один вечер.

— Постыдился бы. С тех пор как умерла твоя мать, твоему отцу совсем одиноко. Задержись подольше. Разве не приятно увидеть несколько старых знакомых лиц?

— С радостью, но нет времени.

— Ну, если так, буду завтра тебя провожать. В десять сорок пять, помнишь?

— Да.

С рюкзаком на плече я спустился по лестнице на улицу. Сначала план был такой: пройти к отцу через деревню — тем самым путем, каким я много лет назад ходил в школу и возвращался обратно, — но после разговора с начальником станции расхотелось встречаться со знакомыми и я решил пересечь небольшое поле, примыкавшее к ряду домов, в одном из которых жил отец. А раньше жил и я, пока в восемнадцать лет не отправился учиться в университете. Мать умерла пять лет назад, и сейчас до меня дошло, что в последний раз я приезжал в родную деревню на ее похороны. Мне трудно было представить, что она не встретит меня вместе с отцом в дверях маленького кирпичного домика.

Луг зарос лютиками и маргаритками, сгибающимися на тонких стеблях при каждом порыве ветра с болот. Воздух отдавал легким запахом коровьего навоза с примесью сырого торфа. Здесь я в детстве мечтал: смотрел в небо и представлял, что каждое облако — это ковер-самолет, на котором можно отсюда улететь в чужеземные страны, к новым лицам и пейзажам. Я стоял, вдыхая воздух, и еле сдерживался, чтобы не улечься в траву, надеясь, что время отмотается назад и я поднимусь десятилетним мальчишкой. Чистым. Невинным. Но вместо этого поправил на плече астрариум и продолжил путь.


Отец ждал меня в дверях маленького дома. Некогда широкий в плечах, высокий и представительный, он, как старое дерево, согнулся под действием силы притяжения. Я был потрясен, увидев, настолько он состарился, и невольно стал искать глазами миниатюрную, хрупкую фигурку матери.

Дом был частью построенного в 1920-х годах шахтерского района — оскорбляющей эстетические чувства сетки узких улочек с уныло однотипными жилищами из красного кирпича. За отцовской улицей проходила железнодорожная линия, а вдоль нее тянулись аккуратные лоскуты выделенных под огороды участков. На нашем росли кабачки, помидоры, клубника и неизвестно как оказавшийся там розовый куст. Этот кусочек земли радовал и служил предметом счастья и гордости. По воскресеньям после церкви отец пропадал там часами. Нас же, сыновей, туда не допускали. И даже теперь невозможно было смотреть на этот огородик без чувства обиды.

В домике было две спальни на втором этаже, на первом располагалась гостиная с камином и в глубине — кухня. Туалет находился в конце заасфальтированного двора, и никакой ванной. Единственное место, где можно было умыться, — раковина на кухне. Когда я был маленьким, мы по воскресным вечерам мылись в старой металлической ванне напротив камина. Сначала отец, затем мать, потом я и, наконец, Гарет. Я наблюдал за скрючившимся в короткой ванне отцом с другой стороны камина — разглядывал его всю в иссиня-черных крапинках угольной пыли жилистую спину и загадочную, колеблющуюся под водой тень его гениталий. Его возрождение, трансформация из чернолицего циклопа с шахтерской лампой на лбу в обычного смертного было моим первым воспоминанием. В ту пору мне было примерно годик, и эта картина завораживала и одновременно пугала меня. Я тоже хотел под землю, но опасался, что она меня отравит.

В начале шестидесятых, когда подошел к концу первый успешный год моей работы, я предложил отцу денег, чтобы пристроить к дому ванную. Он пришел в неистовство. «Я не приму милостыни от собственного сына!» — заявил он матери и целый год не разговаривал со мной. Таков уж мой отец: гордый и резкий, как край, в котором он вырос.

— Думал, приедешь на роскошной машине! — грубовато рявкнул он от двери. Я заметил, что отец опирается на палку и его огромные синеватые костяшки пальцев сомкнуты на деревянной ручке. На нем была женская шерстяная кофта — верхняя перламутровая пуговица тщательно застегнута, розовая шерсть растянута на нижней рубашке. Я не решился спросить, откуда он ее взял.

— Предпочел поезд, — ответил я. — Машина в гараже. Не было времени ее забрать.

Отец изучающе посмотрел на меня глубоко посаженными глазами. Его щеки ввалились, сетка морщин превратилась в карту разочарований и гнева. Но сегодня его глаза светились по-доброму.

— Чай больше часа на столе, — сказал он. — Но если хочешь, я снова поставлю чайник.

— Было бы неплохо.

Не пожимая рук, мы вошли в дом.

Вечером мы сидели в крохотной гостиной и по маленькому черно-белому телевизору смотрели очередную серию «Шоу Бенни Хилла» — эта программа была одним из немногих увлечений отца. Этот телевизор я купил пять лет назад на Рождество, чтобы мать, в то время уже превратившаяся в инвалида, могла хоть как-то развлечься. Молчание казалось оглушающим. Я всегда подозревал, что в этом крылась одна из причин, почему я женился на Изабелле: ее голос на фоне моего непроницаемого молчания воспринимался пронзительным криком. За четыре часа отец ни разу не заговорил о ее смерти. Мы обсудили здоровье Гарета, погоду, недавнюю стычку профсоюза горняков с администрацией, Гарольда Вильсона, Инока Пауэлла, упадок железных дорог и состояние тщательно ухоженного отцовского огородика. Но старательно обходили тему смерти жены, утопая в разговоре, как вороны на только что вспаханном поле.