Сефард. Фрагмент романа. Рассказы. Интервью - [5]

Шрифт
Интервал

Вы читали Жана Амери? Вы должны это сделать. Он не менее значительный писатель, чем Примо Леви, только намного более пессимистичный. Предки Примо Леви в 1492 году эмигрировали в Италию. Оба прошли через Освенцим, хотя там они не встречались. Леви не разделял пессимизма Амери и не мог одобрить его самоубийство, но он тоже покончил с собой, по крайней мере таковы были выводы полиции. Амери, на самом деле, звали не Амери и не Жан. Он родился в Австрии, и его имя было Ганс Майер. До тридцатилетнего возраста он считал себя австрийцем, а своим языком и культурой — немецкий язык и культуру. Ему даже нравилось подчеркивать свою принадлежность к Австрии, и он часто наряжался в национальный костюм — короткие штаны и гетры. И вот в один прекрасный день в ноябре 1935 года, сидя в венском кафе, — так же как сейчас сидим мы с вами — он открыл газету и, прочитав в ней текст расовых законов, провозглашенных в Нюрнберге, обнаружил, что перестал быть тем, кем считал себя и всегда хотел быть и кем приучили считать себя его родители, — австрийцем. Неожиданно он оказался тем, кем никогда в жизни не думал оказаться, — евреем, и, более того, отныне он считался всего лишь евреем, все характеристики его личности сводились единственно к этой. Войдя в кафе человеком, у которого не было и тени сомнения в том, что у него есть родина и жизнь, он вышел оттуда уже апатридом, самое большее — будущей жертвой, и только. Его лицо осталось прежним, но сам он уже превратился в кого-то другого, и, начни он внимательно рассматривать себя в зеркале, ему не стоило бы труда уловить признаки изменений, хотя по внешнему виду никто не смог бы установить его происхождение, обнаружить следы клейма. Потом он расплатится за кофе с тем же самым официантом, что и каждое утро, и тот слегка поклонится, получая чаевые, но он знал, что отныне официант, скорее всего, будет смотреть на него с презрением, как на явившегося некстати нищего, если ему станет известно, что он еврей. Он сбежал на запад, в Бельгию, пока еще было время — в 1938 году. Но в те времена в Европе не проходило и дня, чтобы какая-нибудь граница не ощетинилась колючей проволокой, и, скрывшись в другой стране, человек просыпался однажды утром и слышал доносящиеся через громкоговорители команды своих палачей — а ему-то казалось, что они остались далеко позади, на его родине. В 1943 году в Брюсселе его арестовало гестапо. В течение нескольких недель его подвергали ужасным пыткам и вскоре бросили в Освенцим. После освобождения он отрекся от своего немецкого имени и от немецкого языка, который некогда считал своим, и решил, что его будут звать Жан, а не Ганс, и Амери, а не Майер, и что отныне ноги его не будет ни в Австрии, ни в Германии. Прочтите книгу, в которой он описал ад концлагеря. Прочитав ее, я больше не мог ничего читать и ничего писать. Он свидетельствует, что в тот момент, когда человека начинают пытать, его отношения с другими людьми расторгаются навеки, и, даже если ему удастся спастись и обрести свободу и он проживет еще много лет, пытка никогда не прекратится: он не сможет никому смотреть в глаза, не сможет доверять, не перестанет задаваться вопросом при встрече с любым незнакомцем, а не был ли тот палачом, и насколько легко ему это далось, и не эта ли воспитанная старушка-соседка, которая здоровается, сталкиваясь с ним на лестнице, — вертится у него в голове, — не эта ли приветливая старушка донесла в гестапо на своего соседа-еврея, или отвернулась, когда этого самого соседа волокли вниз по лестнице, или до хрипоты выкрикивала „Хайль Гитлер“ при виде марширующих немецких солдат».

Однажды, несколько лет назад, меня пригласили в Германию выступить с лекцией в очень красивом — словно из сказки — городе с мощеными улицами, домами с готическими крышами, парками, к тому же там было полным-полно людей, разъезжающих на велосипедах; это был Геттинген, в котором когда-то жили братья Гримм. Я помню шорох велосипедных шин, скользящих в сумерках по мокрой брусчатке — что-то вроде шуршания шелковой ткани, — и треньканье звонков. День был солнечный, и мне пришлось побывать в самых разных местах в сопровождении крайне любезных и весьма приветливых людей, которые бросались немедленно исполнять малейшее пожелание, какое бы я ни высказал, их услужливость граничила с навязчивостью. Если я говорил, что хочу побывать в музее, они тотчас же принимались звонить но телефону, и вскоре в моем распоряжении оказывались рекламные проспекты, расписание работы музея и информация о том, как туда добраться. Утром они отвезли меня на лекцию в Университет, а потом, предлагая мне на выбор рестораны, где можно пообедать, не переставали беспокоиться о том, какую кухню я предпочту: итальянскую, китайскую или вегетарианскую. Когда же я сказал практически наобум, что мне хотелось бы что-нибудь итальянское, они из кожи вон лезли, стараясь выбрать ресторан получше. После обеда, когда меня одолевала сонливость, вызванная едой, и усталость, накопленная за время путешествия, меня доставили в библиотеку на встречу с читателями. Я читал главу из своей книги, затем переводчик читал ее по-немецки. Едва приступив к чтению, я приуныл, представив себе, сколько страниц мне предстоит озвучить, и мое же собственное сочинение вызвало у меня тоску и раздражение. Я отрывал взгляд от книги, чтобы сглотнуть слюну и перевести дыхание, и видел перед собой серьезные и внимательные лица людей, которые покорно слушали меня, не понимая ни слова, — а ведь за эту пытку они вдобавок еще и заплатили. Я стыдился того, что написал, и чувствовал вину за то, что эти люди, должно быть, испытывают скуку, и, чтобы побыстрее выйти из неловкой ситуации, читал скороговоркой и пропускал целые абзацы. Когда переводчик читал по-немецки, у меня закрывались глаза, но я старался сидеть прямо и внимательно слушать, будто что-то понимаю, и искал в уже ставших менее равнодушными лицах слушателей реакцию на то, что я когда-то написал на языке, нисколько не похожем на тот, которому они внимали. Я отмечал чью-то улыбку, чье-то выражение одобрения написанного мною, а я не знал, чего именно, и, когда все закончилось, почувствовал такое облегчение, что бурные аплодисменты меня уже не взволновали, хотя я улыбнулся и слегка поклонился с подчеркнутой — как принято у тех, кого чествуют, — скромностью. Какое это мучение — выслушивать панегирики, отвечать на вопросы людей, проявляющих столько интереса, что мне чуть ли не стало стыдно: ведь их внимание к словам, которые я был вынужден им говорить, меня почти не трогало. Это было все равно что идти по песку, увязая на каждом шагу, словно барахтаясь в нем, и единственное, чего мне хотелось, это выйти оттуда как можно скорее и избавиться от необходимости надписывать книги, а также отделаться от навязчивой услужливости организаторов, которые уже обдумывали дальнейшую программу и собирались приступить к ее осуществлению: поглядывали на часы, чтобы определить, сколько времени остается до закрытия музея, куда я хотел пойти, обсуждали, как быстрее и удобнее мне туда добраться, спрашивали меня, с собой ли у меня рекламные проспекты, — при этом кто-то из них смотрел по карте, нет ли поблизости от музея итальянского ресторана, куда они могли бы пригласить меня поужинать, так как уже считалось установленным, что я отдаю предпочтение итальянской кухне. Они пришли в замешательство, а я почувствовал себя ужасным невежей и преступником, когда объявил им, что предпочел бы отправиться в отель и поужинать прямо там. Правда, один из них все-таки вызвался туда позвонить с тем, чтобы ему прочитали меню, и я мог бы пока обдумать заказ, а также чтобы ему сообщили, когда ресторан открывается и когда прекращает работу, а в последнем случае, как заказать ужин в номер. Я ответил, почти умоляя их не беспокоиться, что мне не хочется есть и вполне хватило бы бутылки пива и пакетика жареного картофеля из мини-бара в номере, но тут же раскаялся, что заикнулся об этом, потому что кто-то тотчас же высказал сомнение, есть ли мини-бар в моем номере… Когда же, наконец, они предоставили меня самому себе, мне в это уже не верилось. А между тем они распрощались со мной на ступеньках гостиницы с такой сердечностью, какой я совершенно не заслуживал: они были со мной настолько обходительны — а я проклинал их про себя, чуть ли не до боли желая, чтобы поскорей наступил тот момент, когда я смогу растянуться на кровати и ничего не делать, и мне не надо будет ни с кем разговаривать и тыкаться носом в меню, написанное исключительно по-немецки; я скину ботинки, взобью подушку и буду лежать, уставившись в потолок, и наслаждаться одиночеством все те несколько часов, что у меня есть в запасе, и смогу побродить в одиночестве, где мне заблагорассудится, засунув руки в карманы, без всякой цели, и рядом со мной не будет никого, кто бы подавлял меня своей безжалостной любезностью.


Еще от автора Антонио Муньос Молина
Польский всадник

Самый известный роман Антонио Муньоса Молины.Книга, ставшая бестселлером не только на родине автора и во всех испаноязычных странах, но и в Италии, Франции, Нидерландах и Германии.Завораживающие картины жизни маленького провинциального городка сплетаются в летопись, где смыкаются психологический и магический реализм. Сплав юмора и трагизма, чувственности и подлинно высокой философии в лучших испанских традициях!


Рекомендуем почитать
Совершенно замечательная вещь

Эйприл Мэй подрабатывает дизайнером, чтобы оплатить учебу в художественной школе Нью-Йорка. Однажды ночью, возвращаясь домой, она натыкается на огромную странную статую, похожую на робота в самурайских доспехах. Раньше ее здесь не было, и Эйприл решает разместить в сети видеоролик со статуей, которую в шутку назвала Карлом. А уже на следующий день девушка оказывается в центре внимания: миллионы просмотров, лайков и сообщений в социальных сетях. В одночасье Эйприл становится популярной и богатой, теперь ей не надо сводить концы с концами.


Идиот

Американка Селин поступает в Гарвард. Ее жизнь круто меняется – и все вокруг требует от нее повзрослеть. Селин робко нащупывает дорогу в незнакомое. Ее ждут новые дисциплины, высокомерные преподаватели, пугающе умные студенты – и бесчисленное множество смыслов, которые она искренне не понимает, словно простодушный герой Достоевского. Главным испытанием для Селин становится любовь – нелепая любовь к таинственному венгру Ивану… Элиф Батуман – славист, специалист по русской литературе. Роман «Идиот» основан на реальных событиях: в нем описывается неповторимый юношеский опыт писательницы.


Камень благополучия

Сказки, сказки, в них и радость, и добро, которое побеждает зло, и вера в светлое завтра, которое наступит, если в него очень сильно верить. Добрая сказка, как лучик солнца, освещает нам мир своим неповторимым светом. Откройте окно, впустите его в свой дом.


Командировка в этот мир

Мы приходим в этот мир ниоткуда и уходим в никуда. Командировка. В промежутке пытаемся выполнить командировочное задание: понять мир и поделиться знанием с другими. Познавая мир, люди смогут сделать его лучше. О таких людях книги Д. Меренкова, их жизни в разных странах, природе и особенностях этих стран. Ироничность повествования делает книги нескучными, а обилие приключений — увлекательными. Автор описывает реальные события, переживая их заново. Этими переживаниями делится с читателем.


Домик для игрушек

Сказка была и будет являться добрым уроком для молодцев. Она легко читается, надолго запоминается и хранится в уголках нашей памяти всю жизнь. Вот только уроки эти, какими бы добрыми или горькими они не были, не всегда хорошо усваиваются.


Полное лукошко звезд

Я набираю полное лукошко звезд. До самого рассвета я любуюсь ими, поминутно трогая руками, упиваясь их теплом и красотою комнаты, полностью освещаемой моим сиюминутным урожаем. На рассвете они исчезают. Так я засыпаю, не успев ни с кем поделиться тем, что для меня дороже и милее всего на свете.